МИЛА НАЗЫРОВА ПАВЕЛ ЛИОН
КОРОЛЕНКО КАК КСЕНОФОНТ
к вопросу о литературном "самоопределении" В.Г.Короленко
Н.И. Либану Ю.А. Шичалину
Не будем гиперкритиками, ибо даже легенда всегда отражает стремления и чаяния человека определенной эпохи, ибо миф всегда в своей основе имеет зерно истины. Сократ — человек, еще при жизни ставший мифом и легендой. Но если такая легенда и такой миф способствовали появлению философа Платона (а в дальнейшем — Аристотеля) и стали центральным ядром всех его многотомных сочинений, то мы должны только быть благодарны стремлению человечества к поэтическому вдохновению и к вымыслу, которые заставляют потомков задуматься и трепетать, переживая как свое, близкое и родное, события тысячелетней давности.
А.Ф. Лосев. Платон.
Предлагаемая справка о двух упоминаниях Ксенофонта в рассказах В.Г.Короленко представляет любопытный материал к вопросу об античных интересах Короленко в 1890-1900-е годы и о месте античных аллюзий в его полемике с символистами. Когда мы говорим о литературном "самоопределении" писателя, — тем более применительно к русской литературе рубежа XIX-XX веков, эпохе грандиозного мифотворчества, теургии, жизнестроительства и других мощных утопий, — особенно важно понять, на какие прототипические ситуации в культуре ориентировался писатель, строя миф о себе. Интерес Короленко к знаменитым литературным репутациям своего времени хорошо известен. В многочисленных литературных портретах и воспоминаниях (это один из любимых жанров Короленко) он осмысляет механизмы становления современных мифов о писателях и, быть может, подсознательно сопоставляет эти литературные судьбы с собственной. Но здесь речь пойдет об одной литературной репутации, идущей из глубокой древности, а именно о Ксенофонте, фигура которого была чуть более актуальной, чем принято думать, для литературного "самоопределения" Короленко.
Нет необходимости долго распространяться о том, какую роль в культурной ситуации конца XIX века сыграли новые прочтения античной философии и, в частности, ницшеанская «радикальная до преступления» реинтерпретация Платона и Сократа, наиболее последовательно выраженная в Goetzendaemmerung («Проблема Сократа»). Не остался «в стороне» от этой проблематики и Короленко. В 1880-90 годы он увлекается греческой философией и историографией, читает сократические диалоги Платона (об этом мы знаем из воспоминаний В.Вересаева "Короленко и Н.Ф. Анненский") и сочинения Ксенофонта, о чем свидетельствуют записи в дневниках писателя за 1889 г., а также выписки из Платона на черновиках рассказа "Тени",1 образность и само название которого отсылает к «сумеркам богов».
В античной историографии (особенно у Диогена Лаэрция) Ксенофонт и Платон предстают как две коррелирующие фигуры. Оба — биографы Сократа, но при этом противопоставлены мыслятся как своего рода антиподы, если не враги. Ср.: "За приятный слог он [Ксенофонт -— Авт.] был прозван Аттической Музой... Оттого и была зависть между ним и Платоном..." (II, 57).2 "Ксенофонт, по-видимому, тоже не был расположен к нему [Платону — Авт.]: во всяком случае, они словно соперничали, сочиняя такие схожие произведения, как "Пир", "Апология Сократа" и "Нравственные записки"; один сочинил "Государство", другой — "Воспитание Кира", а Платон на это заявил в "Законах", что такое "Воспитание Кира" — выдумка, ибо Кир был совсем не таков; и оба, вспоминая о Сократе, нигде не упоминают друг о друге — только один раз Ксенофонт называет Платона в III книге "Воспоминаний" (III, 34).3 Это в принципе общее место античной историографии, где Ксенофонт и Платон представлены как бы соперничающими в глазах современников и потомков.
Европейская филологическая традиция знает две основных интерпретации этой антитезы. Если Средние века и эпоха Возрождения питают чрезвычайное почтение к Ксенофонту (прежде всего как к виртуозу аттического стиля), то филологи конца XIX века "переоценивают" Ксенофонта и порождают миф о нем как о второстепенном философе-дилетанте, не способном понять учения Сократа.4 Этот взгляд многократно опосредован гимназическими учебниками, и поэтому несомненно, что именно в таком ореоле первоначально видел Ксенофонта и Платона изучающий античность Короленко. Мы постараемся показать, что личные вкусы и эстетические приоритеты заставили Короленко заново переоценить Ксенофонта в духе античной традиции, например, Диогена Лаэрция, который придерживался представления о первенстве Ксенофонта среди учеников Сократа.5
При практическом отсутствии упоминаний о Ксенофонте в дневниках и переписке Короленко наше предположение о роли этой фигуры как прототипической для литературного самоопределения писателя может показаться натяжкой. Однако все же выстраивается (тексто)логическая цепочка, с помощью которой можно реконструировать взгляд Короленко на литературную репутацию Ксенофонта. Это
1. "Тени".
В рассказе "Тени" (Русская Мысль, № 12, 1891) действуют Сократ и его ученик Ктезипп (один из персонажей диалога Платона "Евтидем"). Установка Короленко на стилизацию платоновского диалога в этом рассказе вполне очевидна. Короленко моделирует один из характернейших для Платона типов дискурса — так называемый elegcos.6 Диалог такого типа нужен Сократу для приведения собеседника к логическому тупику апории) посредством серии вопросов, на которые собеседник может ответить только утверждением или отрицанием и которые призваны заставить собеседника противоречить себе. У Короленко примером эленктического диалога могут служить беседы Сократа с Елпидием по дороге в царство мертвых (глава IV). В целом композиция рассказа воспроизводит композицию диалогов типа "Федона": главы с I по III представляют развернутую экспозицию, затем следует диалектическая часть (глава IV), и, наконец, после всех споров, явлена беседа Сократа с самим Зевсом, которая структурно соответствует заключительной, "положительной" части сократического диалога, где Платон представлял уже свое учение в форме мифа (например, такой миф о загробных странствиях души в "Федоне" косвенно отражен и в сюжете "Теней").
В рассказе присутствует и важный для сократического диалога мотив любви к юноше, представленный здесь не без характерного для Короленко "целомудренного идеализма"7: "Пылкий Ктезипп... боготворил только красоту и преклонялся перед Клиниасом, как совершеннейшим ее воплощением. Но с некоторых пор, и именно с того времени, как познакомился с Сократом, он потерял и веселье, и беспечность, а в толпе Клиниасовых друзей его заменили другие, и он смотрел на это равнодушно. Стройность мысли и гармония духа, которые он встретил у Сократа, казались ему теперь во сто крат [анаграмма имени Сократа? Игра вполне в духе Платона! — Авт.] более привлекательными, чем стройность стана и гармония в чертах Клиниаса. Всеми силами своей пылкой души он привязался к тому, кто нарушил девственное спокойствие его собственной души, раскрывшейся навстречу первым сомнениям, как почки молодого дуба раскрываются навстречу свежему весеннему ветру" ( II, 333-334). Сам Платон изображен в рассказе как выдающийся ученик Сократа и книжник, записывающий слова учителя на пергаменте. Пантеистический космический пейзаж, занимающий столь важное место в образной структуре рассказа (глава V), можно охарактеризовать как романтическую версию платоновских описаний мироздания в фрагментах, определяемых Х.Теслефом как "exposition".8 Таким образом, рассказ "Тени" выглядит прежде всего как актуальное в те годы для Короленко прочтение Платона.
Однако совершенно прав Г. Бялый, утверждая, что в целом образ Сократа у Короленко не столько "снят" с Платона, сколько отразил философские искания самого писателя. Так, в заключительной части диалога у короленковского Сократа не оказывается никакого положительного учения, облеченного в форму мифа, как у платоновского Сократа. Напротив, подчеркивается роль Сократа как "отрицателя", "спорщика", "подстрекателя" и скептика.9 Эта роль подчеркивается тенденциозно выбранными из Платона метафорами: Сократ определяется как "босоногий философ", как овод, не дающий покоя жителям города, и как рыба-торпиль, "которая своим взглядом околдовывает человека". Наконец, финальный спор Сократа с Зевсом, усиливающий скептический пафос Сократа, уже имеет мало общего с платоновской традицией. "Да, я не зодчий, не мне было суждено на старом месте поднять от земли к небу величавое здание грядущей веры. Я — мусорщик, запачканный пылью разрушения. Но, Кронид, совесть говорит мне, что и работа мусорщика нужна для будущего храма." Этот образ (который перешел в "Тени" из недописанного в 1887 году рассказа Короленко "Чужой мальчик")10 отсылает русского читателя к известному месту из стихотворения Пушкина "Чернь" и к столь же известному спору "шестидесятников" о назначении искусства; об актуальности для Короленко этого старого спора свидетельствует, например, его письмо к В.А.Гольцеву от 11.03.1894. Короленко ищет путь, отличный от "тепличных треньканий чистых жрецов чистого искусства", но и от "надутого доктринерства или детской морали иных "тенденциозных" проповедников".11 Такая эстетическая программа делает восходящий к Платону образ Сократа как учителя посвященных достаточно чуждым Короленко. Сократ ассоциируется в рассказе прежде всего с социальным критицизмом, в беседах его с Елпидием нет ничего таинственного, но зато есть грубоватый юмор и нарочито "приземленные" интонации, как, например, в разговоре о смерти от водянки (глава V). Это уже не платоновский Сократ, а Сократ Антисфена и киников, или даже, проще говоря, Диоген.12 Что стоит за этой сознательной полемикой с традицией Платона?
Прежде всего, очевидно стремление снять с Сократа нежелательный для Короленко эзотерический покров. И здесь на помощь Короленко приходит другой ученик и биограф Сократа, известный именно простотой и бесхитростностью своих воспоминаний об учителе. Это добродетельный Ксенофонт, упоминаемый в рассказе первым при перечислении учеников Сократа.13 Если Платон в рассказе — скромный книжник, то Ксенофонт появляется в восходящем к "Анабасису" и напоминающем также об Одиссее образе благородного воина: "В эти печальные дни из учеников Сократа воин Ксенофонт находился в далеком походе с десятью тысячами, пробивая среди опасностей путь к милой родине" ( II, 333).14
На постоянное присутствие Ксенофонта в основном в круге ассоциаций автора "Теней" указывает и то, что Короленко дает одному из второстепенных персонажей рассказа имя спартанского царя Агесилая (у Короленко — Агезилай), покровителя и близкого друга Ксенофонта (одно из сочинений Ксенофонта называется "Агесилай"). Фактическая неточность Короленко состоит в том, что именем спартанских царей "Агесилай" в рассказе "Тени" назван афинский торговец-мошенник. Важнее в данном случае то, что это имя, очевидно, навеяно Короленко Ксенофонтом. Имена Елпидия и Агесилая появляются тогда, когда Короленко начинает писать "от себя", и как раз в этот момент в его сознании прочно сидит Ксенофонт. Рассказчик чувствует себя Ксенофонтом-бытописателем, пересказывающим "достопамятности Сократа".
Цитату из "Меморабилий" представляет собой притча Сократа о пастыре: "Не тот ли пастырь, — говорил он, — может назваться добрым, который приумножает и бережет свое стадо? Или, напротив, добрые пастыри призваны уменьшать количество овец и разгонять их, а добрые правители — делать то же с гражданами? Исследуем, афиняне, этот вопрос!" (II, 330).15 Одновременно эта реплика (по крайней мере, как она слышится в ауре русского текста) отсылает к жанру евангельской притчи. Оставляя в стороне многократно освещенный вопрос о "христианской" ипостаси "русского Сократа", заметим, что платоновское мифотворчество (важное при пересказе речей Сократа) должно было противопоставляться в сознании Короленко ксенофонтовской установке на сведение мифа к притче и символа к аллегории16, а такая установка, как будет показано ниже, чрезвычайно важна для эстетического кредо самого Короленко. В конце IV главы "Теней" Сократ рассказывает притчу, подчеркивая значимость этого жанра для мудреца и философа: "Если же ты устал следить за правильностью умозаключений, то позволь рассказать тебе притчу... Ум отдыхает на притче, а между тем и отдых бывает не бесплоден" (II, 345).
Ксенофонтовский след обнаруживается и в незначительной на первый взгляд реплике Сократа из "Теней": "Внутренний голос сказал мне: Сократ, иди в новый путь, не теряя времени, и я пошел" ( II, 337). Реплика отсылает к сократовскому "демонию", который в русской традиции называется "божественным духом", "гением" или "внутренним голосом". Демоний упоминается у обоих биографов Сократа, но по-разному: если у Платона функция демония только "отрицательная", "запрещающая", то у Ксенофонта читаем: "А Сократ как думал, так и говорил: божественный голос, говорил он, дает указания. Многим друзьям своим он заранее советовал то-то делать, того-то не делать, ссылаясь на указания божественного голоса..." ( Mem., I, 1, 4, с. 40)
Это различие в представлении о функции демония стало общим местом уже в античной традиции (см., например, сочинение Плутарха "О демонии Сократа") и отмечалось во всех комментариях к сократическим сочинениям вплоть до русских гимназических изданий. Ср., например: " ...to daimonion — божественный дух или голос, живущий в человеке и сообщающий ему внутренне понимание вещей и способность предвидения и предсказания, гений, учение о котором в первый раз развито Сократом... [Платон — Авт.] считает его божеством, только предостерегающим или удерживающим от известных действий, но не побуждающим или склоняющим... Для Ксенофонта молчание гения имело значение согласия или даже побуждения".17 Короленко предпочитает ксенофонтовскую трактовку демония, потому что в ней место платоновского таинственного символа занимает простая аллегория: такой "внутренний голос" для Короленко — то же, что "совесть", которая говорит Сократу о важности работы мусорщика для будущего храма.18
Образ демония, по-видимому, волновал воображение Короленко. Так, О.В.Аптекман начинает свои воспоминания о разговорах с Короленко признанием, что этот человек был для него таким "гением"-покровителем, который есть у каждого, согласно древним эллинам. Легко представить себе, что этот образ навеян Аптекману беседами с самим Короленко.19
Теперь мы можем по-другому ответить на вопрос, "в кого играет" Короленко, когда пишет "Тени" или, по крайней мере, IV главу "Теней". При всей важности платоновских контекстов в рассказе, трудно преодолеть впечатление, что рассказчик — это Ксенофонт, каким его воспринимает Короленко. Аскетический пафос и демократическая манера письма сближают такого Ксенофонта с киниками, а любовь к истине, преподносимой в притчах, — с авторами синоптических евангелий. Соответствующим образом преломляется в рассказе и фигура Сократа.
2. Совместная публикация Короленко и В.Д.Сиповского.
Известные Короленко мнения о Ксенофонте. Василий Дмитриевич Сиповский (1843-1895), известный педагог, редактор и издатель журнала "Женское образование" (с 1892 года — "Образование"), автор ряда работ по педагогике и истории, в 1894 году выпустил книгу "Сократ и его время. Исторический очерк". Эта беллетризованная биография Сократа переиздавалась несколько раз, и рассказ Короленко "Тени" прилагался к ней как еще одно современное литературное "представление" Сократа. Сиповский полностью приводит диалог Алкивиада с Периклом по "Меморабилиям" Ксенофонта в переводе Г.Янчевецкого.20 Этот диалог потом пересказывает один из персонажей рассказа Короленко "Не страшное". Именно через совместную публикацию с Сиповским лежит путь Короленко от "Теней" к "Не страшному" — и в то же время "от Платона к Ксенофонту".
В период, разделяющий "Тени" и "Не страшное", Короленко, по-видимому, внимательно рассматривал литературную репутацию Ксенофонта, на которую ссылается и В.Д.Сиповский: "... Ксенофонт, хотя и талантливый историк, не обладал философским умом и потому не мог возвыситься до полного понимания и оценки своего учителя с философской стороны, но, благоговея перед ним, как перед нравственной личностью, живописует его, как человека".21
Сиповский приводит (без ссылки на источник) и апокриф-анекдот Диогена Лаэрция, из которого Короленко мог узнать о внимании, оказанном Сократом Ксенофонту, и о первенстве последнего среди учеников Сократа: "Встретив раз в узкой улице юношу Ксенофонта, который показался ему даровитым, он остановил его, заградив ему путь палкой. — Скажи мне, спросил его Сократ, — где покупают муку? — На рынке, ответил Ксенофонт. — А масло? — Там же. — А куда надо пойти за мудростью и добродетелью? — Юноша задумался. — Иди за мною, я покажу! — сказал Сократ. Ксенофонт сделался с этой поры его усердным спутником, а скоро и самым искренним другом и почитателем".22
В эти годы Ксенофонт прочно входит в круг гимназического чтения. Его полные и сокращенные издания вышли в Москве, Петербурге, Царском Селе, Киеве, Харькове, Одессе. В 1896 году появилось гимназическое издание "Меморабилий" в отрывках с подробной статьей И.Ф.Анненского о греческой философии, о Платоне и Ксенофонте. В статье предлагается своеобразная "апология Ксенофонта", которого Анненский противопоставляет гениальному "мечтателю" Платону: "Сделавшись учеником Сократа, он [Ксенофонт] сохранил на всю жизнь любовь и благоговение к великому учителю и интерес к философии, но военная жизнь и слава влекли его более, чем наука... Ксенофонт был тип эллинского аристократа в лучшем смысле этого слова... Образованный, благочестивый, ... Ксенофонт был мало оценен в то смутное время, в которое ему пришлось жить... Аттика целых 25 лет не хотела знать Ксенофонта, а между тем этот Ксенофонт остался для будущего высшим представителем аттической речи в ее полном расцвете... Ксенофонта гнали за недостаток патриотизма, а он сохранил в своих исторических, экономических и тактических трудах самые верные и точные сведения о своем отечестве...
Несмотря на отрывочность "Воспоминаний", образ Сократа в обрисовке Ксенофонта выходит очень цельным: Ксенофонт имел в виду... оправдать учителя от переживших его обвинений в безбожии и развращении молодых людей. Если Платон в своей "Апологии" борется за самого Сократа, то Ксенофонт — за память Сократа... Многие из разговоров кажутся взятыми целиком из жизни, но по обработке, в художественном отношении, они значительно уступают платоновским."23 Скорее всего, книга эта была в библиотеке Короленко — близкого друга Н.Ф. Анненского, брата писателя.
Короленко, с интересом читавший беллетризованные речи адвокатов в популярных тогда "Судебных драмах" Леонтия Федоровича Снегирева (см., например, письмо Короленко к Снегиреву 1896 года), скорее всего читал и книгу Снегирева "Жизнь и смерть Сократа, рассказанные Ксенофонтом и Платоном". Снегирев в основном ориентируется на "Меморабилии" Ксенофонта и пишет в предисловии к первому изданию своей книги: "Ксенофонт не был философ. Это полководец, государственный человек, историк... Ксенофонт описывает с большою простотою и приятностью, но без последовательности и не совсем ясно, философский характер учения Сократа. Он ничего не прибавил от себя, а ограничился передачею, как верный историк, разговоров, при которых он присутствовал. Поступая так, он не передал всей философии Сократа, но зато нельзя сомневаться в превосходной точности того, что он нам сообщает."24
Таким образом, в сознании Короленко должна была отложиться ставшая уже традиционной "филологическая" концепция "гениального Платона и талантливого Ксенофонта", опосредованная в данном случае тремя текстами — В.Д.Сиповского, И.Ф.Анненского и Л.Ф.Снегирева. Складывается представление о Ксенофонте, который важен не как философ, несомненно, лишенный гения (если угодно — демония!) Платона, а как самобытный беллетрист, моралист и дидактик, а также безупречный стилист, Аттическая Муза (по словам Диогена Лаэрция) или "аттическая пчела", как его называли за "сладость речей" в эпоху эллинизма. Но такой Ксенофонт внутренне ближе Короленко, чем Платон, он привлекает Короленко нравственным и политическим ригоризмом, рационализмом и своим интересом к риторике судебной защиты (важность последнего для Короленко не нуждается в комментариях).
Отмечаемая и Анненским, и Снегиревым, и Сиповским простота и, если угодно, демократизм ксенофонтовской манеры письма, установка на понятность многим, "неэзотеричность", представляла важную эстетическую ценность для Короленко и могла противопоставляться в его сознании утонченности и элитарности "божественного Платона".
Существенным представляется и то, что Ксенофонт, ученик софистов и Антисфена, охотно пользуется приемом парадокса. Для Короленко парадокс как таковой обладает особой ценностной значимостью. Так, в рассказе 1894 года "Парадокс" вовсе не парадоксальное по своей структуре высказывание именуется парадоксом, что должно придать ему вес.25 В.Д.Сиповский приводит диалог Алкивиада с Периклом именно как пример софистической техники, искусного владения парадоксом.26 В диалогах Платона парадоксы, которыми пользуются софисты и их ученики, воспринимаются как нечто примитивное и легко разрушаются Сократом. Ксенофонт, сочиняя в изгнании свои "Меморабилии", не знал, что в Афинах уже каждый мальчик, обученный софистами, может изъясняться сплошь парадоксами и что эти парадоксы — лишь начальная ступень образования в таких школах, как Академия. Не знал этого и Короленко, читая "Евтидема", и парадокс (в данном случае он же — софизм) представлялся ему, как и многим русским читателям, основным языком античной мудрости, ее своеобразным способом ставить "проклятые вопросы". Именно софизмом-парадоксом своего античного прототипа Алкивиада выражает персонаж "Не страшного" Рогов важную для него идею нонконформизма. Примечательно, что Ницше, говоря о Сократе, никогда не упоминает Ксенофонта. После слов Ницше о «злом» Сократе, «испортившем» «прекраснейшего отпрыска древности» Платона, Короленко остается искать своего позитивного, оптимистического, «здорового» Сократа только у того канонизированного самой античной традицией биографа, которого при всем желании нельзя назвать ни декадентом, ни «симптомом гибели», «орудием разложения», как называет Ницше Сократа и Платона. Таким биографом Сократа является Ксенофонт.
3. "Не страшное".
В 1903 году в февральской книжке "Русского Богатства" вышел рассказ Короленко "Не страшное". Если в "Тенях" было сложнее обнаружить Ксенофонта, чем Платона, то здесь наблюдается противоположный эффект: пространная цитата из "Меморабилий" (спор Алкивиада с Периклом) составляет кульминацию вставного рассказа учителя Падорина о мальчике Рогове и является одним из ключевых мест в сюжете. Однако внимательное чтение рассказа позволяет найти в нем Платона еще с большей легкостью, чем в "Тенях" можно было найти Ксенофонта.
Местный "анфан-терибль всего... города, гроза мирных граждан" Ваня Рогов, бывший ученик Падорина, соотносится в рассказе с Алкивиадом на самом деле дважды, но первый раз это соотношение имеет имплицитный характер. Рогов изображается как скромный и застенчивый "мальчик" с "особенным огоньком в глазах", с бледным лицом, но склонный краснеть ("вспыхнул"), один из первых и любимых учеников своего учителя ( III, 376). Первая половина сюжетной линии Падорин — Рогов косвенно отсылает к характерной топике сократической литературы: в юридической плоскости ставится вопрос о том, отвечает ли учитель за развращенность ученика. Эта тема подробно обсуждается в книжке В.Д.Сиповского, текст которой Короленко должен был хорошо помнить. Падорин рассказывает о том, как его откровенное общение с Ваней Роговым и другими "мальчиками" вызывало беспокойство директора. "Гимназическая" тематика в сюжете заставляет вспомнить чеховского Беликова и сологубовского Передонова (который частично анаграммирует "Падорина"). Заметим также, что почти в то время, когда писалось "Не страшное", услаждали себя вдохновенными беседами Ларион Дмитриевич Штруп и другой Ваня, Смуров, — персонажи "Крыльев" Кузмина, написанных с явной ориентацией на платоновские диалоги "Пир" и "Федр".
Здесь читателя ждет интересный сюрприз. Обращаясь к классическому топосу "учитель-ученик", Короленко не может избежать слов и выражений с ярко выраженными эротическими коннотациями, хотя речь идет о злободневных социальных конфликтах. Всегда пунктуальный в вопросах стиля и благозвучности, Короленко странным образом не замечает целого ряда явных двусмысленностей в своем тексте, который заслуживает того, чтобы быть приведенным подробно (впрочем, вне контекста).
"Мальчик был застенчивый, скромный на вид, поведения тихого. Только в глазах было что-то такое, странно сдержанное... Я тогда учительствовал еще первые годы и переживал особенное настроение... Молодежь это чувствует и ценит... А ведь это и есть живая душа нашего дела... Что толку, если он придет к тебе, застегнувши вместе с мундиром на все пуговицы и свою юную душонку... При некоторой искренности бери их прямо руками... И было это у меня когда-то... Сблизился я тогда крепко с несколькими мальчиками..., в том числе и с Роговым... Ну, там, за самоварчиком, запросто, задушевно, понимаете... Вспоминаю об этом, как о празднике жизни... Теперь эти "внеклассные" влияния руководителей юношества покровительством не пользуются... Главное — не обо мне одном и речь-то идет: на мальчиках отражается... Трудно было и тяжело, а главное — стыдно... Однажды вечером — шасть ко мне этот Рогов с товарищем... Тайным образом. Лица возбужденные, глаза горят и глядят как-то этак особенно... Ну, я этот способ сношений отклонил. "Нет, говорю, господа, лучше это оставить". Вижу, что мальчики вспыхнули оба... Так я и отступил тогда... в первый раз" (III, 376-377).
Учитывая, что в "Тенях" имплицитно задан мотив влюбленности Ктезиппа в юношу Клиния, можно сказать, что в этом месте "Не страшного" Рогов уже косвенно соотносится с Алкивиадом Платона, Падорин же оказывается своего рода несостоявшимся Сократом, отступившим перед "законами" простодушных афинян. Короленко хорошо представляет себе общекультурный и социально-этический, "экзотерический" смысл ситуации "учитель-ученик" (важный для России в то время, особенно в связи с расцветом педагогической мысли и подъемом школьно-гимназического образования), но эзотерический ее смысл остается для него совершенно сокрытым, чем, по-видимому, и объясняется неожиданный стилистический коллапс.27
В следующей части падоринской исповеди соотношение Рогов — Алкивиад эксплицируется, но в контексте совершенно иной прототипической ситуации, восходящей уже не к Платону, а к Ксенофонту. Уже повзрослевший, хорошо образованный и, несмотря на свою репутацию хулигана, достаточно утонченный, Рогов избирает стратегию социального "антиповедения" как средство ухода от "проклятых вопросов" жизни и альтернативу конформизму "отцов". Теперь он "Ванька Рогов... дебошир и ходатай по сомнительным делам". Этим подсказывается, еще до цитаты из "Меморабилий", сближение с Алкивиадом, но только не "платоновским", а "ксенофонтовским". Если у Платона почти нельзя встретить резких оценок возлюбленного ученика Сократа, то Ксенофонт, цитируя врагов Сократа, видит в Алкивиаде воплощение нравственной (и политической) неразборчивости.28 На полпути от "Теней" к "Не страшному" Короленко прочитал и у Сиповского о том, что Алкивиад — "один из наиболее талантливых и в то же время, к сожалению, наиболее нравственно-испорченных учеников" Сократа.29
Наконец, Рогов пересказывает бывшему учителю Падорину спор Алкивиада с Периклом, вычитанный им у Ксенофонта. Внимание Короленко к этому хрестоматийному спору (одному из основных прототипических споров "отцов и детей" в европейской литературе) привлек Сиповский, который полностью приводит соответствующий фрагмент "Меморабилий" в переводе Г.Янчевецкого. К этому же переводу как будто бы отсылает текст Короленко. Ср.: "Ну, Перикл, разумеется, согласен..." (IV, 385). Это соответствует реплике Перикла, которая в переводе Г.Янчевецкого звучит: "Разумеется, могу, отвечал тот". Слово "разумеется" является переводом утвердительного по значению сочетания частиц pantws dhpou, для которого каждый переводчик обычно находит свой эквивалент (например, в переводе И. Синайского (1857) — "без сомнения", в переводе И. Тимошенко (1874) — "без всякого сомнения", в переводе К. Гальберштадта (1986) или в современном переводе С.И. Соболевского — "конечно"). Отрывок из "Меморабилий" цитируется Сиповским и Короленко в одинаковом объеме.
Впрочем, нетрудно показать, что Короленко заимствовал ксенофонтовскую цитату непосредственно из очерка Сиповского. В обоих текстах цитата вводится с помощью сходной формулы. Ср. "Как пример, можно привести следующую беседу тогда еще юного Алкивиада с Периклом..." (Сиповский, 12) — "Приходит как-то к Периклу юный Алкивиад..." (III, 385). Характеристика смутного времени в Афинах у Короленко выглядит как пересказ соответствующего места из очерка Сиповского. Ср. "Нравственное чувство у людей притупилось, религиозное воодушевление остыло, ум измельчал, началось легкомысленное отрицание всего, сомнение во всем; даже вера в человека, в правду, в добро стала гаснуть"... (Сиповский, 8); "... и так уже нравственность в Афинах сильно пошатнулась: религиозное чувство ослабло; даже на сцене, в комедиях, нередко выводились боги и похождения их — в комическом виде, старые предания и обычаи забывались..." (Сиповский, 17) — "Боги старые сконфузились... равновесия нет, всеми признанная правда затерялась... Тучи кругом заволокли небо, и путеводные звезды, бог их знает, где они? ... религия выдохлась, недавняя святыня, освящавшая каждый шаг, весь строй, все людские отношения — уж ее люди не чувствуют" (III, 386). Элемент "космического пейзажа" здесь отсылает и к "Теням", тогда уже связанным для Короленко с книгой Сиповского.
С Сиповским, скорее всего, связано и то, что "законы" (в качестве формальной темы спора Алкивиада с Периклом) подменяются у Короленко "добродетелью": "..."Научи ты меня добродетели ... Что такое добродетель ? И как ей научиться?" (III, 385) У Ксенофонта (в переводе Янчевецкого) этой реплике соответствует: "Скажи мне, Перикл, — спросил Алкивиад, — можешь ли ты определить, что такое закон?" Но "можно ли научить добродетели" — основная формальная тема платоновского диалога "Евтидем", подробно цитируемого Сиповским "поблизости" от спора Алкивиада с Периклом: в "Евтидеме" Сократ предлагает софистам "...убедить его [Клиния — Авт.], что должно философствовать и любить добродетель" (Сиповский, 20) Слова Алкивиада из "Не страшного" о добродетели выглядят контаминацией двух приводимых Сиповским цитат — из "Меморабилий" и из "Евтидема", персонажи которого Клиний и Ктезипп важны для Короленко еще в "Тенях".
Все эти текстуальные совпадения представляются достаточными для того, чтобы говорить о прямой зависимости ксенофонтовской цитаты в "Не страшном" от очерка Сиповского, что, впрочем, легче всего предположить и психологически.30
Одним из реальных прототипов Рогова является "Павел Горицкий — нигилист", описанный в одноименной главе "Истории моего современника". В Горицком, по сравнению с Роговым, сильнее подчеркивается романтический (ассоциация с "демоном", Мефистофелем) и интеллектуальный момент. Примечательно, что в связи с "душевной трагедией этого погибшего хорошего и даровитого человека" (VI, 95) Короленко упоминает тургеневского Базарова, что дает возможность представить внутренний экзистенциальный конфликт Рогова/Горицкого одновременно в социально-политическом аспекте — как драму "поколения "мыслящих реалистов", мечтавших о разуме, свободе и полноте личности среди неразумной и несвободной жизни" (VI, 95-96).
Таким образом, Рогов и соотнесенный с ним Алкивиад находятся на пересечении двух интертекстов: "отцы и дети" (возрастной и социально-политический конфликт, воплощенный в споре с Периклом) и "возлюбленный юноша-ученик" (одно из основных значений Алкивиада в мировой культуре, идущее от Платона).31 При этом первое значение выражено в рассказе эксплицитно, как и ссылка на Ксенофонта, а второе, "эзотерическое", как бы вытеснено из сюжета в стиль (и какие-либо ссылки на Платона отсутствуют).
Наблюдая соотношение платоновских и ксенофонтовских контекстов в "Тенях" и "Не страшном", мы можем говорить о дискурсивном движении Короленко от Платона к Ксенофонту: если в "Тенях" при формальном следовании Платону автор имплицитно вводит концептуально значимые ксенофонтовские мотивы, то в "Не страшном" Платон и Сократ остаются в глубинной структуре сюжета (опосредованный Сиповским "Евтидем", Алкивиад как "мальчик" и вся топика "учитель-ученик"), но "сознательной" является только развернутая цитата из Ксенофонта.
Интересно и то, как "рекомендуют" Ксенофонта в рассказе. Рогов советует почитать своему учителю: "..не читали ли вы... есть у Ксенофонта... Разговор Алкивиада с Периклом... Если не читали — положительно рекомендую. Хоть и на мертвом языке, а поучительно" (III, 385). Сам учитель потом говорит о Ксенофонте: "Тяжелая, знаете ли, штука, но сильная" (там же), а Петр Петрович, выслушав рассказ учителя о Рогове, говорит: "...Тут уж, не угодно ли, и Ксенофонт, и Алкивиад" (III, 387), где эти имена уже символизируют "мудреность", сложность для понимания и т.п. Словом, Ксенофонт в этом рассказе может быть определен как древний писатель, достойный современных прочтений (кстати, оппозиция Алкивиад — Перикл выглядит в рассказе как нарочито произвольное прочтение Ксенофонта в духе романтической коллизии страдающего бунтаря и "сытого" филистера, актуальной для русской литературы 1890-1900-х годов).
Отношение персонажей рассказа "Не страшное" к Ксенофонту как к мудрецу и философскому авторитету наподобие Платона противоречит тому, что знал Короленко от В.Д.Сиповского и Л.Ф.Снегирева. Сознавая возможность идейно-ценностного противопоставления Ксенофонта Платону, Короленко больше следует за И.Ф.Анненским, который все-таки "реабилитирует" Ксенофонта, подчеркивая обманчивый характер его "скромности" и "второстепенности". Предлагаемая Анненским характеристика социально-политической и культурной роли Ксенофонта в какой-то степени приложима и к самому Короленко: мы предлагаем благосклонному читателю просто попробовать заменить в цитате "Ксенофонт" на "Короленко" и посмотреть, что получится.
4. Ксенофонт и литературное самоопределение Короленко.
Здесь мы переходим от диахронического (текстологического и историко-культурного) аспекта проблемы к синхроническому, а это в данном случае контекст полемики с символистами, которые не знали (исключая разве В.Иванова) и знать не хотели ни о каком Ксенофонте. Позволим себе на некоторое время отвлечься от Ксенофонта и от текстологии, чтобы обозначить возможные психологические истоки литературной позиции Короленко.
Литературный имидж Короленко создается в постоянном соперничестве за "первородство" с более молодым, но и более законным наследником романтизма — символизмом. Оставаясь чуждым мысли, что миф и символ суть высшая реальность, Короленко приходит к своеобразному проекту "синтеза романтизма с реализмом" (но мимо символизма), требующему десимволизации символа, редукции его к простой метафоре, аллегории, сведения мифа и символа к чистому беллетристическому приему. Уже в письмах и дневниках 1887-1888 годов говорится о необходимости такого синтеза, под которым подразумевается низведение мифа и символа к простому героико-аллегорическому образному ряду, а "идеала" романтиков — к "возможной реальности", положительному "будущему", приближать которое — дело той же литературы.32 Спор с символистами ведется прежде всего о том, каким должно стать место романтической традиции в современной литературе. Короленко предлагает избирательное отношение к этой традиции, противопоставляя пафос Гюго "томлениям Тика и братии"33 (видимо, имеются в виду Вильгельм и Людвиг Тики); Короленко соглашается со своим корреспондентом В.С.Козловским, что романтизм предпочтителен "в его здоровом виде, в том смысле, в каком все крупные поэты и романисты XIX века — романтики"34, и культивирует "целомудренный идеализм", не допускающий заигрывания с темами зла, смерти и пола.
За этими высказываниями стоит наиболее существенная для Короленко установка на критику иррационализма символистов, повторяющих "на разные лады: тайна, тайна, о, тайна, о, великая тайна"35 и "мистицизма всякого рода господ Мережковских, вопящих: "обретохом, обретохом" по поводу любого свечного огарка".36
В письме от 5.02.1903 к П.С.Ивановской, вскользь иронизируя над Мережковским, Короленко характеризует "Не страшное" как "самое задушевное, что я писал до сих пор" и дает понять, что программный характер этой вещи состоит в том, чтобы сказать что-нибудь жизнеутверждающее, представить оптимистический взгляд на "страшный мир" символистов.37
Ёрническая рецензия Короленко 1905 года на книгу сказок Ф. Сологуба целиком состоит из цитат, как бы призванных показать бессмысленность сказок и потому не требующих комментариев. Финальная саркастическая реплика Короленко в адрес Сологуба: "Язык символов не всем легко доступен",38 — должна дискредитировать концепт "искусства для немногих".
Своего рода идейно-эстетическим манифестом Короленко становится литературная заметка 1904 года "О сборниках товарищества "Знание" за 1903 год", в которой уже слышны интонации литературного "мэтра". Признавая художественные достоинства "Жизни Василия Фивейского", Короленко замечает, что в иррационально-мистическом "описании г-на Андреева ночь совершенно отделяется от реальной природы".39 Не убедителен, по мнению Короленко, и мальчик-идиот, олицетворяющий "мистически злую преднамеренность природы".40 Аппелируя к мнению гипотетического "читателя, как человека ХХ века", Короленко противопоставляет современный взгляд "любящего врача и учителя" рефлексам первобытного мифологизирующего сознания, или как он это называет, "фетишизму". Особую роль в деле преодоления этих рефлексов в культуре Короленко отводит гуманистической науке. Взгляд "читателя" настолько симптоматичен, что его стоит привести полностью:
" (...) ночью я испытываю самое большее — смутную неуверенность, но не мистический ужас, а при виде уродства или слабоумия мое сердце сжимается от жалости и боли, но не от мистического страха, как у дикарей первобытных народов (...) Мы знаем, что попытки раздуть искру сознательности в помраченном уме составляют теперь задачу даже общественных учреждений, проникнутых трезвым знанием и (...) почти религиозным началом любви (...) И это, конечно, потому, что современное человечество, еще далекое от окончательных решений окружающей его мировой тайны, все-таки осветило ее настолько, чтобы не бояться ни мрака физической ночи, в которой для него нет уже фетишей, ни ночи психической".41
Монолог "читателя ХХ века" представляет собой манифестацию основной установки Короленко — "искоренять из нашей жизни трагедию, изображать человечество изъятым из-под ее губительной власти",42 "вытравить из жизни ужас, вывести его оттуда, как выводят пятно из сукна".43 Так описал глубинную стратегию короленковского письма К.И.Чуковский, вновь актуализируя парадоксальную оппозицию Короленко — Андреев в статье 1911 года "В.Г. Короленко как художник".
Эта установка задается уже в произведениях 80-х годов ("Ночью", "Парадокс", "Слепой музыкант" и др.), позволяющих говорить о "дневном" и "ночном" Короленко. Охотно обращаясь к "ночной" топике декаданса (мотивы страха, боли, патологии и уродства) и наделяя своих героев кошмарным, иррациональным опытом, Короленко использует целый ряд убедительно показанных Чуковским приемов, направленных на рационализацию опыта "ночи", "теней", "подземелья" и на позитивистскую редукцию "проклятых вопросов". Ночной пейзаж сохраняет романтические элементы и определенный натурфилософский пафос, но полностью "сводится с небес на землю", освобождается от метафизической или мистической перспективы и дается в простом беллетристическом исполнении, что должно знаменовать "синтез романтизма с реализмом" (такая тенденция видна и в рассказе "Тени"). Образы слепца, хромца, идиота не содержат в себе ничего инфернально-зловещего; к тому же урод преодолевает свое уродство на путях современного гуманистического сознания. "Ужас жизни" Короленко изображает "расцвеченным и приукрашенным", "не страшное так у него не страшным и остается".44 Стилизация архаического письма, представленная в "Тенях" и описанная Чуковским как одна из важнейших стратегий "Короленко-художника", помогает представить "страшный мир" в ореоле сказки, легенды, "украшать, орнаментировать жизнь".45 Старательно заклиная "страшный мир", Короленко ищет подтверждения Парадоксу, согласно которому человек создан для счастья, как птица для полета, а умирают только в сказках.
Психологические истоки "неискорененного оптимизма" Короленко уместно искать, вслед за Чуковским, в биографии писателя. При чтении "Истории моего современника" кажется, что "жизнь Короленке сочинял не бог, а Потапенко (...) Рожденный в идиллическом городке, среди несложных идиллических людей, не мог же он зажить "по Достоевскому" (...) Даже прибыв в Петербург, Короленко не выбился из идиллии".46 Сложность интеграции иррациональных переживаний оставалась для него большой психологической проблемой. "Давно погребенные под другими психологическими напластованиями старые страхи фетишизма"47 (судя по "Истории моего современника", это прежде всего детские страхи Короленко), так и не были до конца проработаны в его сознании.
Легко представить себе, как должен был раздражать Короленко тот оккультно-мистический ореол, который возникает вокруг Платона и Сократа, когда ставится, выражаясь словами Андрея Белого "нечто вроде знака равенства между... Платоном и греческой любовью, теургией и филологией, Влад. Соловьем и Розановым". Всегда призывавший очищаться от "давно и по достоинству забытого, отжившего, ... психически реакционного"48 мистицизма, обратиться от "теней к "свету трезвой мысли и трезвого познания мира",49 Короленко должен был субъективно предпочитать "приземленного" рассказчика-бытописателя Ксенофонта (о котором привыкли говорить как о философе здравого смысла) такому Платону, какой рисовался его литературным оппонентам, — "божественному Платону" с его эзотерической затеменнностью, иррационализмом и той аполитичностью, без которой не могла бы быть написана "Politeia ".
В гимназическом издании "Меморабилий" И.Ф.Анненский пишет, что у Ксенофонта Сократ не столько глубокий созерцатель, который допытывается тайн природы и жизни, сколько практический мудрец, благочестивый моралист. Думается, что Короленко мог знать эту оценку еще до "Теней" — из разговоров с братьями Анненскими. Авторитетный для символистов И.Ф.Анненский считает Ксенофонта хорошим источником, а Платона лучшим интерпретатором Сократа. Но если для символистов было значимо философское содержание учения Сократа и Платона об эросе, о надмирных идеях, и В.Иванову важно экстатическое, катартическое начало, измененное состояние души, как в "Федре", а в постницшеанской апокрифике Сократ ассоциируется с пессимизмом богооставленности, то для Короленко в "Тенях" Сократ — это олицетворение поиска истины как этического принципа, разума, оптимизма, веры в человека и, конечно же, политического свобомыслия. Такого Сократа, согласно известным Короленко мнениям В.Д.Сиповского и Л.Ф. Снегирева, рисует и Ксенофонт. Сократ Платона — "живой, задорный, любитель застольных бесед, фигура одновременно трагическая и забавная, редкостное сочетание аскетического мудреца и шутовского маскарада"50 — вытесняется в "Тенях" Сократом Ксенофонта — "моралистом, настойчивым, упорным, но несколько надоедливым разговорщиком, приводившим всех в смущение своей безупречной логикой".51 Немыслимое для Ницше «сократическое уравнение «разум=добродетель=счастье» принимается Короленко с особым энтузиазмом.
Впрочем, и в Платоне Короленко дороже всего логика и диалектика, о чем свидетельствует его устное высказывание, приводимое Вересаевым. "Теперь наука, конечно, ушла далеко вперед, но в нынешнее время трудно найти такую поразительную диалектику, такое умение логически развить свою мысль, ни на шаг не уклоняясь в сторону".52 Оставляя в стороне знаменательную оговорку о том, как наука со времен Платона ушла вперед, отметим, что Короленко остается по меньшей мере равнодушным к идее "божественного безумия", столь важной для Платона.
Приведенная цитата из рецензии на книжку "Знания" показывает, как велик страх Короленко перед любой информацией, прямо или косвенно напоминающей о таком "безумии". Поэтому ему чужд Сократ "загадочный и страшноватый (...), тягостно добродушный (...) первый античный декадент, который стал смаковать истину как проблему сознания (...) гениальный клоун (...), жуткий человек"53 и близок социально-этический Сократ, показанный Ксенофонтом не столько как таинственный провозвестник Неведомого Бога, сколько как "нравственная личность" и разрушитель богов архаического "фетишистского" сознания. "Можно ли логикой бороться с инстинктами? Можно ли утверждать прогрессирование нравственности? Можно ли и нужно ли быть всегда обязательно разумным, осмотрительным и осторожным? Для Сократа не существует этих вопросов. Он раз и навсегда решил, что надо быть разумным. И он разумен, разумен без конца. До ужаса разумен".54
Как ни соблазнительно поменять у А.Ф. Лосева имя Сократа на "Короленко", — все же в случае Короленко "до ужаса разумен" может значить только "разумен до появления ужаса". "Добродушие" Короленко не "тягостное", и в его рационализациях не хватает "знающих ужимок Приапа", увиденных Лосевым у Сократа. Нет ничего более чуждого для Короленко, чем то "безумие веры", о котором говорил Платон. Всегда поверяя это "безумие" этическим принципом, он закономерно находит в нем «нравственную испорченность». Как русские религиозные философы конца века безумствовали ради Бога, так Короленко отказывается от поиска Бога в пользу Добра, Этического Принципа. Предпочитая обороне нападение, Короленко восстает на иррационализм и на этический индифферентизм, где бы он их ни видел. И если Гений и Добро — две вещи несовместные, то Короленко однозначно выбирает Добро, отвергая свой гений, своего "демония", потому-то и называет себя "скромной литературой", старается уйти от искушения славой.
Чуковский справедливо видел в этом напряженную внутреннюю борьбу: " (...) старательно избегает Короленко разрушителей его идиллического голубоглазого мира, который обошелся ему так недешево. Трудно было Короленке построить этот мир, и теперь, когда с такими усилиями этот мир, наконец, построен, Короленко естественно боится всякого постороннего вторжения..."55 Быть может, Короленко боится не "божественного безумия", а того, что ему никогда его не изведать (ведь он — не гений, не "Платон", а "Ксенофонт") и рационализирует эту невозможность отдаться безумию веры, как его Падорин, ссылаясь на гуманные соображения, рационализировал свое духовное "отступничество" в рассказе "Не страшное".56
Впрочем, надо быть слепым, чтобы не увидеть и другого: путь экзотерического Сократа, "нравственной личности", Короленко с честью прошел до конца. Его мужественный отказ на предложения от власть предержащих уехать за границу57 столь впечатляюще соотносится с поступком Сократа, что даже хочется взять назад все наши праздные глаголы о сравнении убежденного демократа и либерала-гуманиста Короленко с надменным аристократом Ксенофонтом, который добровольно покинул родину, воевал против ее союзников, был заочно приговорен к изгнанию (что было равносильно смертной казни по возвращении), практически всю свою жизнь прожил на чужбине, однако за несколько лет до смерти, благодаря изменившейся политической ситуации, был амнистирован и, вероятно, все-таки в конце жизни вернулся в Афины, а прославился такими сочинениями, как тенденциозный, несамокритичный "Анабасис", фальсифицированная антидемократическая "Киропедия" и далекая от объективной оценки роли Афин "Греческая история".
Приведем, тем не менее, последнее соображение по поводу возможной прототипической роли Ксенофонта для литературного самоопределения Короленко. Желание убедиться самому и убедить других, что этот "второстепенный" на взгляд мудрецов и "жрецов" писатель на самом деле не так "прост", как кажется, было связано для Короленко с особенно важным для него вопросом о роли "скромной литературы", бросающей своим "целомудренным идеализмом" молчаливый вызов властителям дум. Рискнув предположить, что Короленко связывал литературную репутацию Ксенофонта со своей собственной, мы получили парадокс: некоторые аспекты полемики Короленко с символистами позволили нам символически отождествить две столь далекие друг от друга литературные репутации.
Напоследок процитируем фрагмент письма Короленко к В.С.Козловскому, образность которого перекликается с рассказом "Тени": "Наши песни, наши художественные работы — это взволнованное чириканье воробьев во время затмения, и если бы некоторое оживление в этом чириканьи могло бы предвещать скорое наступление света — то большего честолюбия у нас, молодых художников, и быть не может".58
Здесь нам слышится не только чириканье, но и жужжание — жужжит древняя, но, как и прежде, медоточивая аттическая пчела.
1 См. об этом: Г.А. Бялый. В.Г. Короленко Л., 1983 с. 169-170. Бялый дает подробную текстологическую справку о заимствованиях Короленко в "Тенях" из "Апологии Сократа" и "Евтидема" Платона. Эти тексты он читал в переводе: "Сочинения Платона, переведенные с греческого и объясненные профессором Санкт-Петербургской Духовной академии Карповым. ч.2 Спб., 1842". Бялый предполагает, что Короленко пользовался также и Ксенофонтом. Речь идет, по-видимому, о переводе преподавателя 1-й киевской гимназии Г.Янчевецкого (см. 19). Черновики рассказа "Тени" см: РГБ, ф. 135/I, к.35, 2183, 2184 (рукопись "Тени богов").
2 Диоген Лаэртский. О жизни, учении и изречении знаменитых философов. М., 1979 с. 121
4 Ср.: Zeller E. Die Philosophie der Griechen in ihren geschichtlichen Entwicklung. Tuebingen, 1852-1859; Grote G. Plato and the other companions of Socrates. London, 1867; K.Joёl. Der echte und der xenophontische Sokrates. Berlin, 1893; Gomperz Th. Griechische Denker. Leipzig, 1903-1909. В дальнейшем уже сам этот миф получил критическое освещение, ср.: "Erst im 19 Jh. wurde die Wertschaetzung Хenophons durch eine uebertriebene Welle von Kritik, Vorwuerfen, ja gehaessiger Verachtung abgeloest, aus der die heutige Forschung den liebenswuerdigen und — auch wenn er kein Genie war — klugen wieder herauszuholen sucht..." [Breitenbach H.R. Xenophon . // Der Kleine Pauly. Lexikon der Antike. Muenchen 1975 B. V, S. 1428]
5 Ср. "С этих пор он [Ксенофонт — Авт.] стал слушателем Сократа, первым начал записывать его слова и в своих "Воспоминаниях" донес их до читателей." (II, 48)). — Диоген Лаэртский, op.cit., с. 119.
6 См. о нем, например, в книге Х. Теслефа: Thesleff H. Studies in Platonic Chronology. Helsinki, 1982 p. 55-58
7 Cм.: В.Г. Короленко о литературе. Сост., вступл. и примечания А.В. Храбровицкого. М., 1957 с. 244
9 Ср.: "Короленко, отступая от своего источника, заостряет... критицизм Сократа... Сократ ценен для Короленко аналитической, разрушительной стороной своей проповеди..." — Бялый, с. 170.
10 Рукопись рассказа "Чужой мальчик" см.: РГБ, ф. 135/I, к.5 № 220-226
12 Здесь уместно было бы сослаться на известное в классической филологии мнение (ср. Joёl, op. cit.), что образ жизни Сократа, представленный у Ксенофонта, ближе всего к кинической традиции. Особенно это относится к "аскетической" ипостаси Сократа, столь подчеркиваемой Ксенофонтом в "Меморабилиях". Представляется, что в круг ассоциаций Короленко, пишущего "Тени", входит именно такой Сократ, на что указывают например, слова "босоногого философа" о суровой трапезе: "Если бы боги рассчитывали на остатки от моей суровой трапезы, они сильно обманулись бы в расчетах". Эта реплика вызовет в памяти читателя, даже поверхностно, на школьном уровне, знакомому с "Меморабилиями", целый ряд контекстов, связанных с воздержанием, отказом от излишеств или, как сказал бы Короленко, с "целомудренным идеализмом" Сократа (ср. Mem., I, 3, 5-8; I, 5; III, 14 и т.п.) Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, цитаты из "Меморабилий" приводятся по изданию: "Ксенофонт. Сократические сочинения. Пер. С.И. Соболевского. СПб., 1993"
13 Обращает на себя внимание, что при перечислении учеников Сократа в начале следует Ксенофонт, последним — Платон, остальные — посередине и кратко поименованы. Таким образом, выражаясь языком современного Короленко литературоведения, в "системе персонажей" Ксенофонт и Платон задаются как две фигуры, чей ценностный статус вполне сопоставим. Это еще раз подтверждает доверие Короленко к античной традиции, представляющей Ксенофонта и Платона в качестве коррелирующей пары.
14 Кстати, это предложение (так же оно выглядит и в рукописи "Тени богов") неожиданно оказывается для нас очень соблазнительным. Практически все издатели Короленко замечали в нем явный синтаксический дефект и старались хотя бы выправить пунктуацию (например, в издании "В.Г. Короленко. Тени. М., 1897" так расставлены запятые: "В эти печальные дни, из учеников Сократа, воин Ксенофонт...") Учитывая пунктуальность Короленко-стилиста, хочется предположить, что автором еще в рукописи был случайно пропущен эпитет положительной оценки, типа "первый..." или, как в очерке В.Д. Сиповского, "самый искренний из учеников Сократа..." Отлично понимая всю беспочвенность предположения, мы не можем воздержаться: такая интерпретация идеально удовлетворила бы наше исследование.
15 Ср. Mem., I, 2, 32-33: "... Сократ однажды сказал: "Странно было бы, мне кажется, если бы человек, ставший пастухом стада коров и уменьшая число и качество коров, не признавал себя плохим пастухом; но еще страннее, что человек, ставший правителем государства и уменьшая число и качество граждан, не стыдится этого и не считает себя плохим правителем государства." (Ксенофонт. Сократические сочинения. Спб., 1993, с. 49.)
16 Ср., напр., рассказ о Геракле на распутье ( Mem., II, 1, 121-33).
17 Меморабилии Ксенофонта. Пер. с греческого Ив. Тимошенко. Киев, 1874. с. 5-6.
18 Ср. "Да, я оставил приютный кров, где царила простодушная вера; да, я видел ее, пустыню, лишенную живых богов, окутанную ночью неприглядных сомнений. Но я бесстрашно вступил в нее, потому что мне светил мой гений, божественное начало всякой жизни..." (II, 352). Это божественное начало также отождествляется в рассказе с "Неведомым Божеством" и с добродетелью; последнее не противоречит и Платону, но все же основным ориентиром остается Ксенофонт.
19 См.: О.В. Аптекман. В.Г. Короленко. Черты из личных воспоминаний. // Короленко в воспоминаниях современников. ГИХЛ, 1962. с. 67
20 Сочинения Ксенофонта. Пер. преподаватель киевской I-й гимназии Г.А. Янчевецкий. (Ч.2, 1 Воспоминания о Сократе). Киев, 1876. В дальнейшем книга многократно переиздавалась.
21 В.Д. Сиповский. Сократ и его время. Исторический очерк. Издательство "Посредника" для интеллигентных читателей. М., 1894. с. 85-86
23 Ксенофонт. Воспоминания о Сократе в избранных отрывках. С введением, примечаниями и 8 рисунками. Объяснил И.Ф. Анненский, директор Санкт-Петербургской 8-й гимназии. Ч. 1-2. СПб., 1896 с. 49-51
24 Л.Ф. Снегирев. Жизнь и смерть Сократа, рассказанные Ксенофонтом и Платоном. М., 1895 Предисловие [с. II].
25 Герой рассказа, безрукий "феномен", "чудо природы", ногой протягивает рассказчику листок бумаги, на котором написана максима: "Человек создан для счастья, как птица для полета", — которая характеризуется как "афоризм, но и парадокс вместе", поскольку ее произносит калека, "менее всего созданный для полета... И для счастья тоже" (II, 368-369) . Это, пожалуй, самое известное у Короленко высказывание впоследствии стало крылатой фразой, хотя "парадоксальный" контекст рассказа прочно забыт большинством читателей (что тоже парадоксально).
27 Сходные комические эффекты можно видеть в главе "Истории моего современника" "Павел Горицкий — нигилист", где описывается быт и нравы студенческой компании реального Рогова ( VI, 193). В «студенческих» главах «Истории...» «целомудренный идеализм» автобиографического героя-«протагониста» часто противопоставляется «испорченности» поколения. Согласно А.В. Храбровицкому, Иван Рогов в "Не страшном" соединяет в себе черты реальных Горицкого и Рогова (кстати, грамматические корни этих фамилий зеркально отражают друг друга).
30 Поэтому вызывает сомнение замечание В.М. Логинова, автора сборника "О Короленко и литературе" (как свидетельствует аннотация, это лишь одно из "уникальных оригинальных изданий" издательства "МИСТИКОС"): "Автор пересказывает этот диалог с латинского [курсив наш — Авт.]... И не случайно писатель пересказывает этот великолепный диалог. Язык, на котором он написан [?], давно умер, а проблема осталась" [В.Логинов. О Короленко и литературе. МИСТИКОС. М., 1994 с. 130, 133]
Особый интерес представляет также точка зрения Логинова на концептуальную основу исследований А.Ф. Лосева о Сократе: "Истоки... подхода, оторванного от реальной действительности, — в работах А.Ф. Лосева и А.А. Тахо-Годи. Это Лосев снял кальку с Ницше, стараясь сделать из Сократа "гениального клоуна" и "жуткого человека" и тем самым словно забывая о том, что античный мудрец был последователен до конца, утверждая функцию первого диссидента человечества собственной смертью. Лосев пошел по пути апологии взглядов стоика Эпиктета [?]. Ну, а об ошибочной концепции жизни универсума и человека в Древней Греции как сценической игре [курсив наш — Авт.]", строжайше продуманной и целесообразно-осуществленной высшим разумом (изложенной А.А. Тахо-Годи [игре? — Авт.]), и говорить нечего". (Логинов, op.cit., с. 135)
31 Можно вспомнить в этой связи еще одну, пожалуй, главную, коннотацию Алкивиада — известное высказывание Архестрата, приводимое в "Сравнительных жизнеописаниях" Плутарха: "Греция не смогла бы вынести двух Алкивиадов". Плутарх также цитирует Аристофана: "К чему было в Афинах львёнка вскармливать, А вырос он — придется угождать ему" (перевод наш). Таким образом, в памяти античной традиции Алкивиад предстает, выражаясь словами из "Не страшного", как своего рода "анфан-терибль", уже для всей Эллады.
32 См. Короленко о литературе, с. 244; 465-466.
34 См. ф. 135/I, к. 35, №241. Письмо содержит помету Короленко: "Отвечено 20 сент."
35 В.Г. Короленко. Избранные письма. Т.3. М., Гослитиздат, 1936 с. 152 — 153
36 В.Г. Короленко в воспоминаниях современников. ГИХЛ, 1962, с. 343
38 См. Короленко о литературе, с.392-394
42 К. И. Чуковский. В.Г. Короленко как художник. // К. И. Чуковский. Сочинения в 2-х томах. М., 1990 т.2 с. 187
47 Короленко о литературе, с. 370
50 А.Ф. Лосев, А.А. Тахо-Годи. Платон. Аристотель. М., 1993, с.15
52 В.Г. Короленко в воспоминаниях современников. ГИХЛ, 1962 с. 317
53 А.Ф. Лосев. История античной эстетики. Т.2. Софисты. Сократ. Платон. М., 1969 с. 79-82. Ср. у В. Логинова: "(...) образ античного мудреца [у Короленко — Авт.] облагорожен, дурной тон Сократа исторического [так! — Авт.] обойден, вульгарность [?] его стиля затушевана, и сам философ начисто лишен присущего ему эротизма. В этом одна из огромных заслуг Короленко: он возвращает Сократа к жизни по-русски благородно и положительно, а не смакует негативные стороны этой "всемирно-исторической личности", как Ф.Ницше и А.Ф. Лосев. Наш эстетствующий исследователь необычайно пристрастен к характеристике Сократа. Жар и вдохновение, с какими написаны лосевские страницы об античном мудреце, занесли ученого в ницшеанский омут: Сократ у А.Ф. Лосева — "гениальный клоун" и "жуткий человек". (Логинов, 162) Не отказывая себе в удовольствии процитировать еще одну уничтожающую характеристику А.Ф. Лосева, мы можем полностью согласиться с тем, что "В.Г. Короленко никогда бы не принял таких эпитетов своему герою" (там же).
56 Ср. "Но я нашел себе оправдание: за них я, особенно за Рогова и за мать его, боялся... Ведь если бы открылись наши конспирации, пожалуй, вся его карьера и весь материнский героизм — пошли бы насмарку..." (III, 377). Так Падорин объясняет свой отказ от "вечерних бесед" с мальчиками, совершенный под нажимом гимназического начальства.
57 См. об этом, например: Короленко в годы революции. Сост. П.И. Негретов. Под ред. А.В. Храбровицкого. Chalidze, 1985 c. 316-317, 324, 368
58 Короленко о литературе, с. 454
Произведения В.Г. Короленко цитируются, кроме оговоренных случаев, по изданию: В.Г. Короленко. Собр. соч. в десяти томах. М., ГИХЛ, 1953-1956.
Vad Vad homepage Журнал
"Комментарии"
П. Лион В.Г. Короленко: телеология очерка-новеллы
P.S. Темой следующей работы о Короленко могла бы стать его борьба с ксенофобией.