Л. Юниверг

И. Ф. АННЕНСКИЙ ГЛАЗАМИ Э. Ф. ГОЛЛЕРБАХА

    Иннокентий Федорович Анненский и Эрих Федорович Голлербах... Казалось бы, что может связывать двух этих людей, впервые увидевших друг друга в 1907 году, когда одному — инспектору Петербургского учебного округа Анненскому — было 52 года, а другому — ученику реального училища Голлербаху — всего 12 лет? Однако судьбе было угодно свести их в Царском Селе — в городе, пропитанном духом поэзии, в "обители муз". И в веренице его "пленительных загадок", с детских лет занимавших Голлербаха, Анненский, со временем, занял место рядом с Пушкиным и Жуковским...

    Многогранность личности Иннокентия Федоровича Анненского (1855-1909) давно привлекает к нему внимание исследователей. И если при жизни он был больше известен как деятель народного просвещения и ученый-филолог, специалист в области античных литератур, то после смерти по достоинству оценили его и как художника слова — поэта, критика и переводчика. Более того, он стал кумиром и учителем многих поэтов-акмеистов, ценивших в поэзии, прежде всего, вещность и ассоциативность. Сама же по себе, лирика Анненского, по справедливой оценке современного литературоведа, "являет собой образец истинной поэтической сложности. Она рождается только из подлинного жизненного страдания, а не из парадоксов резвого интеллекта или капризного воображения" (1).
    Во многом трагическая образность его стихотворений проистекала из двойственности и парадоксальности жизненного положения поэта, вынужденного добывать себе хлеб государственной службой. Окончив в 1879 году историко-филологический факультет Петербургского университета, он в течение последующих 30 лет преподавал греческий язык и литературу в различных учебных заведениях Петербурга, Киева и Царского Села. Апогеем его служебной карьеры было директорство в царскосельской Николаевской гимназии (с 1896 по 1906 гг.), а затем работа в качестве инспектора Петербургского учебного округа. Таким образом, крупный сановник и кабинетный ученый И. Ф. Анненский постоянно сталкивался с поэтом Иннокентием Анненским, взявшим к тому же себе уничижительный псевдоним "Ник. Т-о", с поэтом, чья душа, по меткому выражению А. Блока, "как бы прячет себя от себя самой" (2) в доверительных, болезненно-надрывных стихах. "Ни в ком эта двойственность быта и духа, внешнего и внутреннего, не выражались с такой трагической яркостью, как в Иннокентии Анненском, — вспоминал хорошо его знавший А. А. Гизетти. — Здесь уместно, пожалуй, говорить даже не о двойственности, а о множественности ликов-личин, резко противоречащих друг другу" (3). Поэтому неудивительно, что современники воспринимали его совершенно по-разному, что отразилось и в мемуарной литературе, большей частью не изданной (4).
    Противоречиво даже описание внешности Анненского, о чем свидетельствует, например, письмо Э. Ф. Голлербаха от 14 апреля 1930 года к писателю Г. И. Чулкову. Познакомившись с его воспоминаниями "Годы странствий", Эрих Федорович писал: "<...> Удивило меня то, как "подан" Вами любимый мой Ин. Анненский — прежде всего, как мне кажется, "физически" неверно: Вы называете его (неоднократно) стариком. <...> Ан<нен>ский умер 53 лет; едва ли это старость <...>, но дело не в "арифметике" возраста. Вы верно замечаете, что Волошин никогда не будет стариком: то же я сказал бы об Анненском. На меня он никогда не производил впечатления стариковства, старчества — и не только не меня, но и на многих,ближе меня его знавших, он производил до конца своих дней впечатление "человека средних лет" (5).

    Царскосёл в четвертом поколении, Эрих Федорович Голлербах (1895-1942) с малых лет проникся искренней любовью к своей малой Родине. Среди самых сильных впечатлений царскосельского детства — присутствие на открытии памятника А. С. Пушкину. Вот как, спустя много лет, вспоминал об этом Эрих Федорович: "Волнение. Слезы. Непонятное волнение и сладкие слезы. Стираю их украдкой рукавом белой черкески. Мне пятый год. Я присутствую при торжественном открытии памятника ему <...>. В ту минуту, когда брезент сползал, я задыхался от волнения. Меня обуял такой восторг, как если бы мне показали живого Пушкина <...> А из этого первого ощущения литературной славы очень скоро возникло во мне высокое и стыдливое чувство, для которого придумано писклявое словцо — "пиетет" <...> И навсегда запомнился сияющий весенний день — 26 мая 1899 года" (6).
    С десяти лет в жизнь Голлербаха вошел еще один царскосельский поэт — Василий Андреевич Жуковский. "Через него узнал я по кусочкам Гете ("Лесного царя" я вызубрил при первом же с ним знакомстве) и Шиллера ("Ивиковы журавли"), — вспоминал Эрих Федорович, — а главное, в поэзии Жуковского я впервые познал какое-то тихое умиление, туманную печаль и любовь к старине. Он стал одним из моих "спутников" <...> Тень Жуковского встала передо мной где-то рядом с тенью Пушкина, в тех же царскосельских рощах, — не такая светлая, не такая осиянная, но, все равно, родная" (7).
    Годы учебы Голлербаха в реальном училище были связаны с его первым самостоятельными литературными опытами, с появлением серьезного интереса к истории литературы, теории словесности, со многими "жадно и беспорядочно" прочитанными книгами... Именно в те годы он познакомился с лучшими произведениями русской и зарубежной классики, полюбил Рабле, Диккенса, Сервантеса и Гюго, увлекся философией Ницше, творчеством современных писателей, среди которых выделял поэтов-символистов (8). Наряду со всем этим, юный царскосёл находил время и для естественнонаучных занятий. Это привело его, по окончании училища, на общеобразовательный факультет Психоневрологического института, где он занимался, главным образом, историей литературы, философией и социологией. Этот "естественно-гуманитарный" характер интересов Эриха Федоровича сохранился и во время его учебы на отделении естественных наук физико-математического факультета Петербургского университета, где он одновременно посещал лекции и семинары на историко-филологическом факультете. Добавим, что в те же годы Голлербах, по его словам, активно интересовался искусством: "собирал /.../ эстампы, рисовал, посещал музеи и выставки" (9). Такая разносторонность интересов сохранилась и в дальнейшем. Вот как вспоминал о Голлербахе его земляк, поэт В. А. Рождественский: "<...> В обиходе он был очень общительным, заряженным деловой энергией человеком, а работоспособность его и разносторонность его интересов были поистине удивительны. Он всегда что-то писал, на что-то "откликался", организовывал выставки, издания, был страстным библиофилом и коллекционером" (10).
    Интересен для нас и собственный взгляд Эриха Федоровича на себя, пропущенный через призму самоиронии:

    Большое влияние на формирование личности Голлербаха оказало его знакомство, а затем и четырехлетняя дружба с Василием Васильевичем Розановым (1856-1919). В 1915 году он жил в селе Вырица близ Царского Села, и Голлербах часто и охотно навещал его. Летом того же годы Эрих Федорович подарил Розанову свою первую серьезную статью на философскую тему: "Ценность индивидуализации", опубликованную в июньском номере журнала "Северный гусляр". Познакомившись с ней, 60-летний писатель напутствовал 20-летнего юношу следующими словами: "Мне все в Вас нравится: письмо самостоятельное, сильное, и, думаю, — Вы "выйдете" (12). Как показало будущее, Розанов не ошибся в оценке, так же как не ошибся и в другой своей характеристике, данной спустя три года: "<...> Как-то я заглянул в Ваши письма, где Вы пишете об Анненском, о К. Арсеньеве, о Царском Селе. Это в о л ш е б с т в о и п о э з и я (разрядка авт.)" (13).
    Окончательно переселившись в 20-е годы в Ленинград, Голлербах не порывал связи с родным городом как в творчестве, так и в жизни. Вот как говорит он об этом в одном из писем 1929 года: "В моем любимом Ц<царском> С<еле> я бывал в течение зимы довольно редко — раз-два в месяц. Теперь, летом, бываю еженедельно дня два-три. Никак не удается порвать с городом (Ленинградом — авт.) на более продолжительный срок <...> Итак, я Д<етскому> С<елу> (14) не изменил, как надеюсь не изменить этой о б и т е л и м у з (разрядка авт.) до конца дней, если судьба не оторвет меня от моего города" (15). Судьбе было угодно, вплоть до блокадных дней 1942 года, сохранить сложившийся паритет, и вся оставшаяся жизнь Эриха Федоровича была почти поровну поделена между Ленинградом и Детским Селом.
    К Царскому (Детскому) Селу обратился Голлербах и в лучшей своей книге "Город муз", дважды выходившей в издании автора (в 1927 и 1930 годах). Причем второе, дополненное, издание было посвящено памяти И. Ф. Анненского, о чем сообщалось на авантитуле небольшого изящного томика. Наиболее точно и емко охарактеризовал "Город муз" В. Г. Лидин, назвавший книгу "истинной поэмой в прозе": "С такой любовью к стогнам этого поэтического города написана книжка, что приезжая иногда в Пушкин, я вспоминаю о Голлербахе, сумевшем населить свою книжку живыми тенями — от Пушкина и Кюхельбекера до Иннокентия Анненского и Анны Ахматовой" (16).
    Пожалуй, как ни в какой другой своей книге, в "Городе муз" Голлербах абсолютно раскован. Книга насквозь пронизана самыми разными, порой весьма далекими друг от друга, чувствами и настроениями автора: от глубокого лиризма и возвышенной патетики, до едкого сарказма или легкой иронии. Интересны емкие, выпуклые характеристики героев повествования, яркие цитаты из их произведений, виртуозно вкрапленные в собственную ткань лирических отступлений. Имя Анненского то и дело всплывает на страницах книги и вслед за Пушкиным ему уделено в ней едва ли не самое большое место. Наконец, весьма органично вошли в книгу иллюстрации Голлербаха, выполненные в изящной силуэтной манере.
    Думается, что посвящение второго издания "Города муз" Анненскому и то особое внимание, которое Голлербах уделил ему в двух изданиях своей книги, не только дань уважения любимому поэту-царскосёлу. Видимо, Голлербах ощущает себя прямым продолжателем изысканий Анненского по литературной истории Царского Села. Здесь имеется в виду хорошо известный его доклад "Пушкин и Царское Село", прозвучавший 27 мая 1899 года на Пушкинском празднике в царскосельском Китайском театре (17). (В нем, вероятно, можно найти и истоки "Города муз"...) С другой стороны, Голлербах считал самого докладчика одним из главных поэтических "достопримечательностей" родного города. Не случайно он писал: "Пушкиным и плеядой Пушкина началась литературная история Детского Села, — возник город-символ. Три четверти века спустя, в поэзии Иннокентия Анненского и его плеяды, новыми цветами расцвел этот символ" (18).
    Поражают неожиданностью и меткостью наблюдений мемуарные зарисовки автора в последних "прижизненных" главах "Города муз". Уже в них можно искать начало незавершенным воспоминаниям Голлербаха "Разъединенное", над которыми он работал во второй половине 1930-х годов. Предлагаемые вниманию читателей мемуары Голлербаха об Анненском — лишь небольшая рукописная главка из "Разъединенного", хранящегося в Отделе рукописей Российской Государственной библиотеки (19). В ней автор выступает, прежде всего, как очевидец событий, связанных с последними годами жизни поэта, прошедшими в Царском Селе.
    Публикуемый вслед за мемуарами фрагмент из второго издания "Города муз" (с. 100 — 118) позволяет взглянуть на Анненского уже глазами Голлербаха-литературоведа (20).

ИННОКЕНТИЙ ФЕДОРОВИЧ

   "Настоящего", "живого" поэта я увидел впервые в 1907 году: поэта я в нем угадал, ничего не зная о его стихах, т. е. я почувствовал в нем что-то необычное, благородное и явно "поэтическое". А пишет ли он стихи и пишет ли он вообще, я тогда еще не знал, ибо было мне всего 12 лет.
    Случилось так: на уроке французского языка распахнулись двери, и в класс вошел поспешной эластичной походкой статный господин средних лет, в синем виц-мундире, поздоровался с нашей "француженкой" и сел около кафедры. Предложив преподавательнице продолжать урок, он слушал ответы учеников, изредка задавая вопросы, улыбаясь, покачивая головой. В лице его, со свесившейся на лоб прядью волос, с висячими усами над небольшой бородкой, в сероголубых глазах, окруженных желтоватой тенью, была какая-то мягкая, туманная усталость, но весь он был какой-то живой, внимательный и "сочувственный", пожилой, но не старый, важный, но не высокомерный, величественный, но не гордый. Движения у него были неторопливые, солидные, барственные, и такие же были у него интонации голоса — негромкие, но баритональные переливы. Его подбородок подпирал туго накрахмаленный воротничок, повязанный широким черным галстуком, и он как бы с трудом поворачивал шею, повертывая вместе с головою свой прямой корпус. В том, как он поигрывал головой, цепочкою и покачивал ногой, обутой в лаковый ботинок, чувствовалась какая-то спокойная светская непринужденность, непохожая на "чиновничий стиль".
    Прежде у нас на уроках появлялся седовласый, перламутно-желтый Мохначев, который на уроках подремывал и был, по-видимому, совершенно безразличен ко всему происходящему вокруг него.
    Новый окружной инспектор — бывший директор гимназии, как нам сказали, — не был похож ни на Мохначева, ни на нашего директора ничем, кроме синего виц-мундира. И сразу же, неизвестно откуда, появилась у меня уверенность, что это — человек особенный, избранный, человек, в которого можно влюбиться.
    Потом я встречал его на улицах Царского Села (снимал перед ним фуражку, ибо в "билете" было сказано, что при встречах нужно приветствовать начальствующих лиц), на вокзале, в вагоне, наконец, шел за его гробом в многолюдной толпе гимназистов, педагогов, студентов, туристок, писателей. Тогда же я узнал, что он в самом деле был "особенный", что многие ему "поклонялись". Но только через несколько лет — в студенческую пору — заглянув в "Кипарисовый ларец" (21), я понял, что не ошибся в своих первых догадках, что важный окружной инспектор был не только "особенным", но совершенно исключительным, своеобразным, необыкновенным поэтом, мало понятым при жизни, да и после смерти мало оцененным. Как и следовало ожидать — он "не дошел" до "демоса": у "чукчей" до сих пор нет ни Анакреона, ни Иннокентия Анненского.
    ...Когда он умер, никто не сказал: "умер наш окружной инспектор" или "умер Анненский". Говорили: "Иннокентий Федорович умер..." Через десять, двадцать лет бывшие гимназисты, его ученики, вспоминали о своем "Иннокентии Федоровиче".
    Начальство наше — чиновники, приставленные к детям — не знало, в сущности, кто умер, кого мы хороним. О стихах его, о его книгах не было сказано ни слова. Это считалось, очевидно, его "частным делом". Очевидно, он и сам понимал, что виц-мундир и стихи как-то плохо совместимы: отсюда этот стыдливый псевдоним "Ник. Т-о" ("Тихие песни") (22). Под этой маской — "никто и ничей", любоваться "утомлен самым призраком жизни", он, таясь, любовался "на дымы лучей" там, в его "обманувшей отчизне" (23).
    Было просто и грубо. Однажды утром вошел в наш класс инспектор "козёл" и сказал, качнув бородою: "Завтра — похороны Иннокентия Федоровича. У кого есть мундиры, встаньте". Встало человек восемь. И я встал. Он сосчитал нас. "Пойдете завтра на похороны. К десяти часам от уроков освобождаетесь". И вышел. Вслед ему голоса: "А без мундиров можно пойти? Что же, они гулять будут, а мы нет?" Инспектор, в дверях: "Тихо! Тихо!" И посторонился, пропуская в класс очередного чиновника.

"ГОРОД МУЗ"

   "<...> И до сих пор загадкою кажется образ Иннокентия Анненского. В эпоху, когда школа походила на департамент, когда был мерзок самый звук греческого языка, он сумел, не нарушая виц-мундирного строя, застегнутый и горделивый, внести в сушь гимназической учебы нечто от Парнаса, и лучи его эллинизма убивали бациллы скуки. Но даже не в этой филологической "палестре" его заслуга, и не в том, что пытались гимназисты постигнуть античную трагедию, и не в прекрасной речи в Китайском театре на пушкинском празднике 1899 года: значение Анненского в том, что звал он "к таким нежданным и певучим бредням" (24), к таким "пленительным и странным" мечтаниям, с которыми не сравнится никакая педагогическая "польза".
    Но этот "нежный и зловещий голос" звучал для немногих, где-то там, "над высью пламенной Синая", а здесь, в долине, разве можно преодолеть жизнь бедную и грубую, и разве может поэт пасти стада серых барашков? Барашки питались историей Иловайского (25) и "примечаниями" Манштейна (26). Гимназия — это означало: склерозное личико Мора, сухого старичка, сменившего Анненского, Овидий в синем коленкоре, дворянские привычки, в восьмом классе — усы, белые перчатки и "девочки" <...>
    Как необычен рядом с этими фигурами облик Анненского: казалось бы, и он затянут в то же синее сукно и так же тверд его пластрон. Благословенный, приветливо-важный взор, медлительная, ласковая речь, с интонациями доброго старого барства. Туго накрахмален высокий воротник, подпирающий подбородок и замкнутый широким галстуком старинного покроя. А там, за этой маскою — ирония, печаль и смятение; там — пафос античной трагедии уживается с русскою тоскою, французские модернисты — с Достоевским, греческие "придыхательные" со смоленской частушкой. Он правил своей гимназией приблизительно так, как Эпикур выращивал свой сад, — но без свободы Эпикура. Когда потухал свет во всех окнах, его окна во втором этаже на Малой еще светились желтым сиянием: там, в кабинете директора, изысканные ямбы слагались в тончайшие узоры, и светлел "над шкафом профиль Еврипида", внимавшего чуждой ему речи, вновь повторяющей слова его героев <...> (27).
    "<...> В поэзии Анненского нашел тончайшее истолкование царскосельский пейзаж или, вернее, особый комплекс образов и настроений, связанных с Царским Селом. До него это был пейзаж неоклассический и отчасти романтический, он же окрасил его в какие-то прерафаэлитовские тона, окутал его какой-то дымчатой истомой, сохранив, однако, всю чистоту и свежесть красок. У него редко встречается перечисление памятников, названий и вообще конкретных признаков царскосельского пейзажа, но нечто "царскосельское" разлито в большинстве его стихов. Эту особенность Анненского можно понять и почувствовать только подолгу живя в Царском, подолгу дыша воздухом этого города, пропитанным "тонким ядом воспоминанья". Недаром же возникло паломничество "анненскианцев" в Царское Село <...>.
    Чтобы до конца проникнуться лирикой Анненского, нужно пережить что-то большое в тишине осеннего парка, нужно прислушаться к тому, о чем шелестят "раззолоченные", прислушаться к напевам осени, почувствовать сладкую боль одиночества и "красоту утрат". Анненский — поэт осени, любивший ее за эмалевый колорит и "нежную невозвратимость ласки", за "желтый шелк ковров" и "черные пруды". Все лучшие вещи его написаны как бы на фоне осени и притом осени царскосельской. Это чувствуется даже в отвлеченных, символических стихах, вроде, например, изумительных по лирической силt строк:

    Здесь нет ни одного явно царскосельского образа и, все-таки, не явно ли, что это — поздняя осень в Царском Селе, что этот черный силуэт — одновременно и символ тоски, и чугунная статуя, убеленная первым снегом.
    Анненскому была близка мистика "неодушевленных предметов", он обладал обостренным чувством вещи и в его лирике часто сквозит желание как бы проникнуть в самую вещь, слиться с ней воедино (это — то, что заимствовали у Анненского или в чем с ним совпали Георгий Иванов (29) и некоторые другие). "Белый мрамор, под ним водоем", "Андромеда с искалеченной белой рукой", "бронзовый поэт" и "обелиски славы" — все это вошло в его поэзию как нечто органически ему близкое. Он с нежностью говорит о безносой "Расе", статуе мира, и любит "обиду в ней, ее ужасный нос, и ноги сжатые, и грубый узел кос", — не первая ли это нота будущего акмеизма? Ему хочется самому стать частью этой неживой и грустной красоты: "Я на дне, я печальный обломок"...
    Внимая безмолвной печали искалеченных статуй, поэт восклицает:

    И этот возглас так понятен, и так неодолим гипноз царскосельских образов, что позже к нему не раз возвращались другие поэты...
    В стихотворении, написанном в альбом Л. И. Микулич-Веселитской (автору "Мимочки", старожилке Царского Села), Анненский превосходно выразил эстетическую и мемориальную прелесть своего любимого города:

    В этом городе поэтов, где лицеисту Пушкину являлась муза "в таинственных долинах" парка, "средь вод, сиявших в тишине", таким диким диссонансом кажется фигура вековечного "городничего", с которым Анненский беседовал на открытии памятника великому царскосёлу (32). "Городничий", озабоченный тем, что бронза слишком блестит на солнце и это может не понравиться "высочайшим особам", спросил: "А что, Ин. Фед., если бы покрасить памятник зеленой краской?" На что Ин. Фед. благодушно возразил с чудесной иронией: "Ну, почему же памятник, — лучше покрасить скамейки" ... и предприимчивый сановник согласился, что скамейки следует предпочесть.
    Какая жуткая символика в этом совсем анекдотическом диалоге... Всю жизнь Анненский мягко отводил чиновничью руку, пытавшуюся покрасить то, что блестит, потому что "знаете ли, неудобно, будут высочайшие особы"...
    Есть горькая символика и в том, что Анненский умер на пути в Царское, на ступенях царскосельского вокзала. Остановилось усталое сердце и некому было качнуть этот маятник, эту "лиру часов", о которой поэт писал в предчувствии внезапного конца:

    Когда перечитываешь траурные стихи Анненского, кажется, что он предвидел все "окружение" своей смерти, торжественное отпевание с "басами", позументами и камлотами, и особенно пейзаж, который так настойчиво преследовал всю жизнь его воображение: "белое поле" и в нем пепельный бал, "мутная изморозь" и тяжелый рыхлый путь. Таков был день его погребения, мягкий зимний день, с туманными далями. "Под звуки меди гробовой творился перенос", безмолвная толпа брела за пышной колесницей, "талый снег налетал и слетал" и медленно ползли по нему дымные тучи, как бы сопутствуя погребальному шествию. Это был его пейзаж, это была одна из любимых его "декораций" (34).
    Как-то неловко сказать банальную фразу, что с кончиной Анненского (1909) Царское Село осиротело, но, конечно же, с "душой города" что-то случилось, она затосковала о том, кто был, по слову Гумилева, "последним из царскосельских лебедей". Одинокая муза бродит в пустых аллеях, где вечером так "страшно и красиво", поет и плачет, глядит на случайного прохожего

    И прав другой ученик Анненского, Пунин (36), сказавший, что из тех, кто знал покойного поэта, "ни один уже не войдет в аллеи царскосельского парка свободным от тоски, меланхолии или хотя бы обычности воспоминания о нем". Это воспоминание живет во всем — "в нежно дрожащем просторе озера, в ветвях, чернеющих перед фронтонами Екатерининского Дворца, в белом мраморе замерзающих статуй", оно — в мелкой дрожи тонких, трепетно шуршащих акаций и в жалобных кликах черных лебедей, рассекающих сонные воды.


"Литературное обозрение"    Vad Vad   pages


ПРИМЕЧАНИЯ

1.     Ермилова Е. В. Поэзия Иннокентия Анненского // Иннокентий Анненский. Стихотворения. М., 1987. С. 22.
2.     Блок А. А. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1962. Т. 5. С. 620.
3.     Цит. по: Лавров А. В., Тименчик Р. Д. Иннокентий Анненский в неизданных воспоминаниях // Памятники культуры: Новые открытия. 1981. М., 1983. С. 64.
4.     См. об этом: Лавров А. В., Тименчик Р. Д. Указ. соч. В нем впервые опубликованы воспоминания Т. А. Богданович, Б. В. Варнеке, М. А. Волошина, В. И. Кривича (Анненского), Эрберга (К. А. Сюннерберга).
5.     Цит. по: Лавров А. В., Тименчик Р. Д. Указ. соч. С. 64.
6.     Голлербах Э. Ф. Разъединенное (Рукопись) // РГБ ОР, Ф. 453. Кн. 1. Ед. 15. Л. 6. Голлербах перепутал даты: 26 мая 1899 г. была лишь закладка памятника, а сам памятник работы Р. Р. Баха установлен 15 октября 1900 г.
7.     Там же. Л. 33.
8.     См.: Голлербах Э. Ф. Автобиографические заметки // РГАЛИ. Ф. 341. Оп. 1. Ед. 270.
9.     Там же.
10.     Цит. по: Берков П. Н. История советского библиофильства. М., 1983. С. 144.
11.     РГБ ОР. Ф. 453. К. 1. Ед. 12. Л. 1.
12.     Письма В. В. Розанова к Э. Ф. Голлербаху. Берлин, 1922. С. 14.
13.     Там же. С. 57.
14.     Царское Село дважды переименовывалось: в 1918 г. — в Детское Село, а в 1937 г. — в город Пушкин.
15.     РГАЛИ. Ф. 1458. Оп. 2. Ед. 23. Л. 10.
16.     Лидин В. Г. Друзья моли — книги. М., 1966. С. 319.
17.     Доклад И. Ф. Анненского был тогда же издан отдельной брошюрой в петербургской типографии братьев Шумахер.
18.     Голлербах Э. Ф. Город Пушкина: (Лит. экскурсия в Детское Село) // Красная газета (веч. вып.). 1927, 1 июля. С. 4.
19.     См.: РГБ ОР. Ф. 453. К. 1. Ед. 15. Л. 44-45 об.
20.     Здесь следует отметить, что впервые основной текст этого фрагмента был опубликован Э. Ф. Голлербахом 3 июля 1927 г. в вечернем выпуске ленинградской "Красной газеты" под названием "Из загадок прошлого (Иннокентий Анненский и Царское Село". Затем, в том же году, в первом издании "Города муз" (тир. 500 экз.) появился книжный вариант этого текста, который, с небольшими дополнениями, был перепечатан в 1930 г. во втором издании книги (тир. 1000 экз.). Оба издания "Города муз" являются библиографическими редкостями.
21.     Имеется в виду второй (посмертный) сборник стихов И. Ф. Анненского "Кипарисовый ларец" (М.: Гриф, 1910).
22.     Имеется в виду первый сборник стихов И. Ф. Анненского "Тихие песни". Спб.: Т-во художественной печати, 1904.
23.     Приведенные строки взяты из стихотворения И. Ф. Анненского "Зимнее небо".
24.     Здесь и далее в тексте приводятся строки из разных стихотворений И. Ф. Анненского, вошедших в сборники "Тихие песни" (Спб., 1904), "Кипарисовый ларец" (М., 1910) и "Посмертные стихи" (Пб., 1923).
25.     Иловайский Дмитрий Иванович (1832-1920) — русский историк, публицист, автор учебников по всеобщей и русской истории для средних учебных заведений. Учебники, благодаря близости к министерской программе, получили широкое распространение.
26.     Манштейн Сергей Александрович — русский педагог-латинист, преподаватель Николаевской гимназии в Царском Селе; автор популярных в российских гимназиях переводов "Илиады" Гомера (Песнь 1-я) и "Энеиды" Вергилия (избр. места из 12 песен) с его же комментариями.
27.     Имеется в виду большой бюст Еврипида, находившийся в квартире И. Ф. Анненского.
28.     Цитата из стихотворения "Сонет".
29.     Иванов Георгий Владимирович (1894-1953).
30.     Цитата из стихотворения "Расе". Статуя мира".
31.     Цитата из стихотворения "Л. И. Микулич".
32.     Имеется в виду памятник А. С. Пушкину работы Р. Р. Баха, установленный 15 октября 1900 г. в Царском Селе.
33.     Цитата из стихотворения "Лира часов".
34.     О похоронах И. Ф. Анненского сохранились и другие интересные свидетельства. Так, местная газета "Царскосельское дело" 11 декабря 1909 г. сообщала: "... не только квартира, но и двор и грань улицы были заняты толпой ... Масса собравшейся публики, среди которой выделялись и парадные мундиры высших чинов, и форменная одежда учащихся, и даже простые армяки и тулупы ... свидетельствовали о популярности, которой пользовался покойный И. Ф.". Цит. по: Федоров А. В. Иннокентий Анненский. Л., 1984. С. 57. То же подтверждают и воспоминания художника А. Я. Головина: "Похороны его в Царском Селе собрали огромное количество людей, особенно много учащейся молодежи, которая искренне любила Анненского". Цит. по: Головин А. Я. Встречи и впечатления: Воспоминания художника. Л., 1940. С. 98-99.
35.     Цитата из стихотворения Н. С. Гумилева "Памяти Анненского".
36.     Пунин Николай Николаевич (1888-1953) — историк искусства и художественный критик, член ИЗО Наркомпроса. Позже — профессор Ленинградского университета и Института им. И. Е. Репина АХ СССР.

Иерусалим, Израиль


Опубликовано: "Литературное обозрение", № 4, 1996. С. 90 - 97.

VAD VAD PAGES