Л. Юниверг
И. Ф. АННЕНСКИЙ ГЛАЗАМИ Э. Ф. ГОЛЛЕРБАХА
Иннокентий Федорович Анненский и Эрих Федорович Голлербах... Казалось бы, что может связывать двух этих людей, впервые увидевших друг друга в 1907 году, когда одному — инспектору Петербургского учебного округа Анненскому — было 52 года, а другому — ученику реального училища Голлербаху — всего 12 лет? Однако судьбе было угодно свести их в Царском Селе — в городе, пропитанном духом поэзии, в "обители муз". И в веренице его "пленительных загадок", с детских лет занимавших Голлербаха, Анненский, со временем, занял место рядом с Пушкиным и Жуковским...
Многогранность личности Иннокентия Федоровича Анненского (1855-1909)
давно привлекает к нему внимание исследователей. И если при жизни он был
больше известен как деятель народного просвещения и ученый-филолог, специалист
в области античных литератур, то после смерти по достоинству оценили его
и как художника слова — поэта, критика и переводчика. Более того, он стал
кумиром и учителем многих поэтов-акмеистов, ценивших в поэзии, прежде всего,
вещность и ассоциативность. Сама же по себе, лирика Анненского, по справедливой
оценке современного литературоведа, "являет собой образец истинной
поэтической сложности. Она рождается только из подлинного жизненного страдания,
а не из парадоксов резвого интеллекта или капризного воображения"
(1).
Во многом трагическая образность его стихотворений проистекала из двойственности
и парадоксальности жизненного положения поэта, вынужденного добывать себе
хлеб государственной службой. Окончив в 1879 году историко-филологический
факультет Петербургского университета, он в течение последующих 30 лет
преподавал греческий язык и литературу в различных учебных заведениях Петербурга,
Киева и Царского Села. Апогеем его служебной карьеры было директорство
в царскосельской Николаевской гимназии (с 1896 по 1906 гг.), а затем работа
в качестве инспектора Петербургского учебного округа. Таким образом, крупный
сановник и кабинетный ученый И. Ф. Анненский постоянно сталкивался с поэтом
Иннокентием Анненским, взявшим к тому же себе уничижительный псевдоним
"Ник. Т-о", с поэтом, чья душа, по меткому выражению А. Блока,
"как бы прячет себя от себя самой" (2) в доверительных,
болезненно-надрывных стихах. "Ни в ком эта двойственность быта и духа,
внешнего и внутреннего, не выражались с такой трагической яркостью, как
в Иннокентии Анненском, — вспоминал хорошо его знавший А. А. Гизетти. —
Здесь уместно, пожалуй, говорить даже не о двойственности, а о множественности
ликов-личин, резко противоречащих друг другу" (3).
Поэтому неудивительно, что современники воспринимали его совершенно по-разному,
что отразилось и в мемуарной литературе, большей частью не изданной (4).
Противоречиво даже описание внешности Анненского, о чем свидетельствует,
например, письмо Э. Ф. Голлербаха от 14 апреля 1930 года к писателю Г.
И. Чулкову. Познакомившись с его воспоминаниями "Годы странствий",
Эрих Федорович писал: "<...> Удивило меня то, как "подан"
Вами любимый мой Ин. Анненский — прежде всего, как мне кажется, "физически"
неверно: Вы называете его (неоднократно) стариком. <...> Ан<нен>ский
умер 53 лет; едва ли это старость <...>, но дело не в "арифметике"
возраста. Вы верно замечаете, что Волошин никогда не будет стариком: то
же я сказал бы об Анненском. На меня он никогда не производил впечатления
стариковства, старчества — и не только не меня, но и на многих,ближе меня
его знавших, он производил до конца своих дней впечатление "человека
средних лет" (5).
Царскосёл в четвертом поколении, Эрих Федорович Голлербах (1895-1942)
с малых лет проникся искренней любовью к своей малой Родине. Среди самых
сильных впечатлений царскосельского детства — присутствие на открытии памятника
А. С. Пушкину. Вот как, спустя много лет, вспоминал об этом Эрих Федорович:
"Волнение. Слезы. Непонятное волнение и сладкие слезы. Стираю их украдкой
рукавом белой черкески. Мне пятый год. Я присутствую при торжественном
открытии памятника ему <...>. В ту минуту, когда брезент сползал,
я задыхался от волнения. Меня обуял такой восторг, как если бы мне показали
живого Пушкина <...> А из этого первого ощущения литературной славы
очень скоро возникло во мне высокое и стыдливое чувство, для которого придумано
писклявое словцо — "пиетет" <...> И навсегда запомнился
сияющий весенний день — 26 мая 1899 года" (6).
С десяти лет в жизнь Голлербаха вошел еще один царскосельский поэт
— Василий Андреевич Жуковский. "Через него узнал я по кусочкам Гете
("Лесного царя" я вызубрил при первом же с ним знакомстве) и
Шиллера ("Ивиковы журавли"), — вспоминал Эрих Федорович, — а
главное, в поэзии Жуковского я впервые познал какое-то тихое умиление,
туманную печаль и любовь к старине. Он стал одним из моих "спутников"
<...> Тень Жуковского встала передо мной где-то рядом с тенью Пушкина,
в тех же царскосельских рощах, — не такая светлая, не такая осиянная, но,
все равно, родная" (7).
Годы учебы Голлербаха в реальном училище были связаны с его первым
самостоятельными литературными опытами, с появлением серьезного интереса
к истории литературы, теории словесности, со многими "жадно и беспорядочно"
прочитанными книгами... Именно в те годы он познакомился с лучшими произведениями
русской и зарубежной классики, полюбил Рабле, Диккенса, Сервантеса и Гюго,
увлекся философией Ницше, творчеством современных писателей, среди которых
выделял поэтов-символистов (8). Наряду со всем этим, юный
царскосёл находил время и для естественнонаучных занятий. Это привело его,
по окончании училища, на общеобразовательный факультет Психоневрологического
института, где он занимался, главным образом, историей литературы, философией
и социологией. Этот "естественно-гуманитарный" характер интересов
Эриха Федоровича сохранился и во время его учебы на отделении естественных
наук физико-математического факультета Петербургского университета, где
он одновременно посещал лекции и семинары на историко-филологическом факультете.
Добавим, что в те же годы Голлербах, по его словам, активно интересовался
искусством: "собирал /.../ эстампы, рисовал, посещал музеи и выставки"
(9). Такая разносторонность интересов сохранилась и в
дальнейшем. Вот как вспоминал о Голлербахе его земляк, поэт В. А. Рождественский:
"<...> В обиходе он был очень общительным, заряженным деловой
энергией человеком, а работоспособность его и разносторонность его интересов
были поистине удивительны. Он всегда что-то писал, на что-то "откликался",
организовывал выставки, издания, был страстным библиофилом и коллекционером"
(10).
Интересен для нас и собственный взгляд Эриха Федоровича на себя, пропущенный
через призму самоиронии:
Полупоэт, полуфилософ,
Полуэстет, полумудрец...
В потоке мировых вопросов
Он захлебнется наконец (11).
Большое влияние на формирование личности Голлербаха оказало его
знакомство, а затем и четырехлетняя дружба с Василием Васильевичем Розановым
(1856-1919). В 1915 году он жил в селе Вырица близ Царского Села, и Голлербах
часто и охотно навещал его. Летом того же годы Эрих Федорович подарил Розанову
свою первую серьезную статью на философскую тему: "Ценность индивидуализации",
опубликованную в июньском номере журнала "Северный гусляр". Познакомившись
с ней, 60-летний писатель напутствовал 20-летнего юношу следующими словами:
"Мне все в Вас нравится: письмо самостоятельное, сильное, и, думаю,
— Вы "выйдете" (12). Как показало будущее,
Розанов не ошибся в оценке, так же как не ошибся и в другой своей характеристике,
данной спустя три года: "<...> Как-то я заглянул в Ваши письма,
где Вы пишете об Анненском, о К. Арсеньеве, о Царском Селе. Это в о л ш
е б с т в о и п о э з и я (разрядка авт.)" (13).
Окончательно переселившись в 20-е годы в Ленинград, Голлербах не порывал
связи с родным городом как в творчестве, так и в жизни. Вот как говорит
он об этом в одном из писем 1929 года: "В моем любимом Ц<царском>
С<еле> я бывал в течение зимы довольно редко — раз-два в месяц. Теперь,
летом, бываю еженедельно дня два-три. Никак не удается порвать с городом
(Ленинградом — авт.) на более продолжительный срок <...> Итак, я
Д<етскому> С<елу> (14) не изменил, как надеюсь
не изменить этой о б и т е л и м у з (разрядка авт.) до конца дней, если
судьба не оторвет меня от моего города" (15). Судьбе
было угодно, вплоть до блокадных дней 1942 года, сохранить сложившийся
паритет, и вся оставшаяся жизнь Эриха Федоровича была почти поровну поделена
между Ленинградом и Детским Селом.
К Царскому (Детскому) Селу обратился Голлербах и в лучшей своей книге
"Город муз", дважды выходившей в издании автора (в 1927 и 1930
годах). Причем второе, дополненное, издание было посвящено памяти И. Ф.
Анненского, о чем сообщалось на авантитуле небольшого изящного томика.
Наиболее точно и емко охарактеризовал "Город муз" В. Г. Лидин,
назвавший книгу "истинной поэмой в прозе": "С такой любовью
к стогнам этого поэтического города написана книжка, что приезжая иногда
в Пушкин, я вспоминаю о Голлербахе, сумевшем населить свою книжку живыми
тенями — от Пушкина и Кюхельбекера до Иннокентия Анненского и Анны Ахматовой"
(16).
Пожалуй, как ни в какой другой своей книге, в "Городе муз"
Голлербах абсолютно раскован. Книга насквозь пронизана самыми разными,
порой весьма далекими друг от друга, чувствами и настроениями автора: от
глубокого лиризма и возвышенной патетики, до едкого сарказма или легкой
иронии. Интересны емкие, выпуклые характеристики героев повествования,
яркие цитаты из их произведений, виртуозно вкрапленные в собственную ткань
лирических отступлений. Имя Анненского то и дело всплывает на страницах
книги и вслед за Пушкиным ему уделено в ней едва ли не самое большое место.
Наконец, весьма органично вошли в книгу иллюстрации Голлербаха, выполненные
в изящной силуэтной манере.
Думается, что посвящение второго издания "Города муз" Анненскому
и то особое внимание, которое Голлербах уделил ему в двух изданиях своей
книги, не только дань уважения любимому поэту-царскосёлу. Видимо, Голлербах
ощущает себя прямым продолжателем изысканий Анненского по литературной
истории Царского Села. Здесь имеется в виду хорошо известный его доклад
"Пушкин и Царское Село", прозвучавший 27 мая 1899 года на Пушкинском
празднике в царскосельском Китайском театре (17). (В
нем, вероятно, можно найти и истоки "Города муз"...) С другой
стороны, Голлербах считал самого докладчика одним из главных поэтических
"достопримечательностей" родного города. Не случайно он писал:
"Пушкиным и плеядой Пушкина началась литературная история Детского
Села, — возник город-символ. Три четверти века спустя, в поэзии Иннокентия
Анненского и его плеяды, новыми цветами расцвел этот символ" (18).
Поражают неожиданностью и меткостью наблюдений мемуарные зарисовки
автора в последних "прижизненных" главах "Города муз".
Уже в них можно искать начало незавершенным воспоминаниям Голлербаха "Разъединенное",
над которыми он работал во второй половине 1930-х годов. Предлагаемые вниманию
читателей мемуары Голлербаха об Анненском — лишь небольшая рукописная главка
из "Разъединенного", хранящегося в Отделе рукописей Российской
Государственной библиотеки (19). В ней автор выступает,
прежде всего, как очевидец событий, связанных с последними годами жизни
поэта, прошедшими в Царском Селе.
Публикуемый вслед за мемуарами фрагмент из второго издания "Города
муз" (с. 100 — 118) позволяет взглянуть на Анненского уже глазами
Голлербаха-литературоведа (20).
ИННОКЕНТИЙ ФЕДОРОВИЧ
"Настоящего", "живого" поэта я увидел впервые
в 1907 году: поэта я в нем угадал, ничего не зная о его стихах, т. е. я
почувствовал в нем что-то необычное, благородное и явно "поэтическое".
А пишет ли он стихи и пишет ли он вообще, я тогда еще не знал, ибо было
мне всего 12 лет.
Случилось так: на уроке французского языка распахнулись двери, и в
класс вошел поспешной эластичной походкой статный господин средних лет,
в синем виц-мундире, поздоровался с нашей "француженкой" и сел
около кафедры. Предложив преподавательнице продолжать урок, он слушал ответы
учеников, изредка задавая вопросы, улыбаясь, покачивая головой. В лице
его, со свесившейся на лоб прядью волос, с висячими усами над небольшой
бородкой, в сероголубых глазах, окруженных желтоватой тенью, была какая-то
мягкая, туманная усталость, но весь он был какой-то живой, внимательный
и "сочувственный", пожилой, но не старый, важный, но не высокомерный,
величественный, но не гордый. Движения у него были неторопливые, солидные,
барственные, и такие же были у него интонации голоса — негромкие, но баритональные
переливы. Его подбородок подпирал туго накрахмаленный воротничок, повязанный
широким черным галстуком, и он как бы с трудом поворачивал шею, повертывая
вместе с головою свой прямой корпус. В том, как он поигрывал головой, цепочкою
и покачивал ногой, обутой в лаковый ботинок, чувствовалась какая-то спокойная
светская непринужденность, непохожая на "чиновничий стиль".
Прежде у нас на уроках появлялся седовласый, перламутно-желтый Мохначев,
который на уроках подремывал и был, по-видимому, совершенно безразличен
ко всему происходящему вокруг него.
Новый окружной инспектор — бывший директор гимназии, как нам сказали,
— не был похож ни на Мохначева, ни на нашего директора ничем, кроме синего
виц-мундира. И сразу же, неизвестно откуда, появилась у меня уверенность,
что это — человек особенный, избранный, человек, в которого можно влюбиться.
Потом я встречал его на улицах Царского Села (снимал перед ним фуражку,
ибо в "билете" было сказано, что при встречах нужно приветствовать
начальствующих лиц), на вокзале, в вагоне, наконец, шел за его гробом в
многолюдной толпе гимназистов, педагогов, студентов, туристок, писателей.
Тогда же я узнал, что он в самом деле был "особенный", что многие
ему "поклонялись". Но только через несколько лет — в студенческую
пору — заглянув в "Кипарисовый ларец" (21),
я понял, что не ошибся в своих первых догадках, что важный окружной инспектор
был не только "особенным", но совершенно исключительным, своеобразным,
необыкновенным поэтом, мало понятым при жизни, да и после смерти мало оцененным.
Как и следовало ожидать — он "не дошел" до "демоса":
у "чукчей" до сих пор нет ни Анакреона, ни Иннокентия Анненского.
...Когда он умер, никто не сказал: "умер наш окружной инспектор"
или "умер Анненский". Говорили: "Иннокентий Федорович умер..."
Через десять, двадцать лет бывшие гимназисты, его ученики, вспоминали о
своем "Иннокентии Федоровиче".
Начальство наше — чиновники, приставленные к детям — не знало, в сущности,
кто умер, кого мы хороним. О стихах его, о его книгах не
было сказано ни слова. Это считалось, очевидно, его "частным делом".
Очевидно, он и сам понимал, что виц-мундир и стихи как-то плохо совместимы:
отсюда этот стыдливый псевдоним "Ник. Т-о" ("Тихие песни")
(22). Под этой маской — "никто и ничей", любоваться
"утомлен самым призраком жизни", он, таясь, любовался "на
дымы лучей" там, в его "обманувшей отчизне" (23).
Было просто и грубо. Однажды утром вошел в наш класс инспектор "козёл"
и сказал, качнув бородою: "Завтра — похороны Иннокентия Федоровича.
У кого есть мундиры, встаньте". Встало человек восемь. И я встал.
Он сосчитал нас. "Пойдете завтра на похороны. К десяти часам от уроков
освобождаетесь". И вышел. Вслед ему голоса: "А без мундиров можно
пойти? Что же, они гулять будут, а мы нет?" Инспектор, в дверях: "Тихо!
Тихо!" И посторонился, пропуская в класс очередного чиновника.
"ГОРОД МУЗ"
"<...> И до сих пор загадкою кажется образ Иннокентия
Анненского. В эпоху, когда школа походила на департамент, когда был мерзок
самый звук греческого языка, он сумел, не нарушая виц-мундирного строя,
застегнутый и горделивый, внести в сушь гимназической учебы нечто от Парнаса,
и лучи его эллинизма убивали бациллы скуки. Но даже не в этой филологической
"палестре" его заслуга, и не в том, что пытались гимназисты постигнуть
античную трагедию, и не в прекрасной речи в Китайском театре на пушкинском
празднике 1899 года: значение Анненского в том, что звал он "к таким
нежданным и певучим бредням" (24), к таким "пленительным
и странным" мечтаниям, с которыми не сравнится никакая педагогическая
"польза".
Но этот "нежный и зловещий голос" звучал для немногих, где-то
там, "над высью пламенной Синая", а здесь, в долине, разве можно
преодолеть жизнь бедную и грубую, и разве может поэт пасти стада серых
барашков? Барашки питались историей Иловайского (25)
и "примечаниями" Манштейна (26). Гимназия —
это означало: склерозное личико Мора, сухого старичка, сменившего Анненского,
Овидий в синем коленкоре, дворянские привычки, в восьмом классе — усы,
белые перчатки и "девочки" <...>
Как необычен рядом с этими фигурами облик Анненского: казалось бы,
и он затянут в то же синее сукно и так же тверд его пластрон. Благословенный,
приветливо-важный взор, медлительная, ласковая речь, с интонациями доброго
старого барства. Туго накрахмален высокий воротник, подпирающий подбородок
и замкнутый широким галстуком старинного покроя. А там, за этой маскою
— ирония, печаль и смятение; там — пафос античной трагедии уживается с
русскою тоскою, французские модернисты — с Достоевским, греческие "придыхательные"
со смоленской частушкой. Он правил своей гимназией приблизительно так,
как Эпикур выращивал свой сад, — но без свободы Эпикура. Когда потухал
свет во всех окнах, его окна во втором этаже на Малой еще светились желтым
сиянием: там, в кабинете директора, изысканные ямбы слагались в тончайшие
узоры, и светлел "над шкафом профиль Еврипида", внимавшего чуждой
ему речи, вновь повторяющей слова его героев <...> (27).
"<...> В поэзии Анненского нашел тончайшее истолкование
царскосельский пейзаж или, вернее, особый комплекс образов и настроений,
связанных с Царским Селом. До него это был пейзаж неоклассический и отчасти
романтический, он же окрасил его в какие-то прерафаэлитовские тона, окутал
его какой-то дымчатой истомой, сохранив, однако, всю чистоту и свежесть
красок. У него редко встречается перечисление памятников, названий и вообще
конкретных признаков царскосельского пейзажа, но нечто "царскосельское"
разлито в большинстве его стихов. Эту особенность Анненского можно понять
и почувствовать только подолгу живя в Царском, подолгу дыша воздухом этого
города, пропитанным "тонким ядом воспоминанья". Недаром же возникло
паломничество "анненскианцев" в Царское Село <...>.
Чтобы до конца проникнуться лирикой Анненского, нужно пережить что-то
большое в тишине осеннего парка, нужно прислушаться к тому, о чем шелестят
"раззолоченные", прислушаться к напевам осени, почувствовать
сладкую боль одиночества и "красоту утрат". Анненский — поэт
осени, любивший ее за эмалевый колорит и "нежную невозвратимость ласки",
за "желтый шелк ковров" и "черные пруды". Все лучшие
вещи его написаны как бы на фоне осени и притом осени царскосельской. Это
чувствуется даже в отвлеченных, символических стихах, вроде, например,
изумительных по лирической силt строк:
Пока в тоске растущего испуга
Томиться нам, живя, еще дано...
с их леденящим финалом:
И сад заглох, и дверь туда забита,
И снег идет, и черный силуэт
Захолодел на зеркале гранита... (28)
Здесь нет ни одного явно царскосельского образа и, все-таки, не
явно ли, что это — поздняя осень в Царском Селе, что этот черный силуэт
— одновременно и символ тоски, и чугунная статуя, убеленная первым снегом.
Анненскому была близка мистика "неодушевленных предметов",
он обладал обостренным чувством вещи и в его лирике часто сквозит желание
как бы проникнуть в самую вещь, слиться с ней воедино (это — то, что заимствовали
у Анненского или в чем с ним совпали Георгий Иванов (29)
и некоторые другие). "Белый мрамор, под ним водоем", "Андромеда
с искалеченной белой рукой", "бронзовый поэт" и "обелиски
славы" — все это вошло в его поэзию как нечто органически ему близкое.
Он с нежностью говорит о безносой "Расе", статуе мира, и любит
"обиду в ней, ее ужасный нос, и ноги сжатые, и грубый узел кос",
— не первая ли это нота будущего акмеизма? Ему хочется самому стать частью
этой неживой и грустной красоты: "Я на дне, я печальный обломок"...
Внимая безмолвной печали искалеченных статуй, поэт восклицает:
О дайте вечность мне, — и вечность я отдам
За равнодушие к обидам и годам.. . (30)
И этот возглас так понятен, и так неодолим гипноз царскосельских
образов, что позже к нему не раз возвращались другие поэты...
В стихотворении, написанном в альбом Л. И. Микулич-Веселитской (автору
"Мимочки", старожилке Царского Села), Анненский превосходно выразил
эстетическую и мемориальную прелесть своего любимого города:
Там на портретах строги лица,
И тонок там туман седой, —
Великолепье небылицы
Там нежно веет резедой.
Там нимфа с Таицкой водой,
Водой, которой не разлиться —
Там стала лебедем Филица
И бронзой Пушкин молодой... (31)
В этом городе поэтов, где лицеисту Пушкину являлась муза "в
таинственных долинах" парка, "средь вод, сиявших в тишине",
таким диким диссонансом кажется фигура вековечного "городничего",
с которым Анненский беседовал на открытии памятника великому царскосёлу
(32). "Городничий", озабоченный тем, что бронза слишком блестит
на солнце и это может не понравиться "высочайшим особам", спросил:
"А что, Ин. Фед., если бы покрасить памятник зеленой краской?"
На что Ин. Фед. благодушно возразил с чудесной иронией: "Ну, почему
же памятник, — лучше покрасить скамейки" ... и предприимчивый сановник
согласился, что скамейки следует предпочесть.
Какая жуткая символика в этом совсем анекдотическом диалоге... Всю
жизнь Анненский мягко отводил чиновничью руку, пытавшуюся покрасить то,
что блестит, потому что "знаете ли, неудобно, будут высочайшие особы"...
Есть горькая символика и в том, что Анненский умер на пути в Царское,
на ступенях царскосельского вокзала. Остановилось усталое сердце и некому
было качнуть этот маятник, эту "лиру часов", о которой поэт писал
в предчувствии внезапного конца:
О, сердце! Когда, леденея
Ты смертный почувствуешь страх,
Найдется ль рука, чтобы лиру
В тебе так же тихо качнуть... (33)
Когда перечитываешь траурные стихи Анненского, кажется, что он предвидел
все "окружение" своей смерти, торжественное отпевание с "басами",
позументами и камлотами, и особенно пейзаж, который так настойчиво преследовал
всю жизнь его воображение: "белое поле" и в нем пепельный бал,
"мутная изморозь" и тяжелый рыхлый путь. Таков был день его погребения,
мягкий зимний день, с туманными далями. "Под звуки меди гробовой творился
перенос", безмолвная толпа брела за пышной колесницей, "талый
снег налетал и слетал" и медленно ползли по нему дымные тучи, как
бы сопутствуя погребальному шествию. Это был его пейзаж, это была одна
из любимых его "декораций" (34).
Как-то неловко сказать банальную фразу, что с кончиной Анненского (1909)
Царское Село осиротело, но, конечно же, с "душой города" что-то
случилось, она затосковала о том, кто был, по слову Гумилева, "последним
из царскосельских лебедей". Одинокая муза бродит в пустых аллеях,
где вечером так "страшно и красиво", поет и плачет, глядит на
случайного прохожего
И снова плачет и поет,
Не понимая, что все это значит,
Но только чувствуя — не тот (35).
И прав другой ученик Анненского, Пунин (36), сказавший, что из тех, кто знал покойного поэта, "ни один уже не войдет в аллеи царскосельского парка свободным от тоски, меланхолии или хотя бы обычности воспоминания о нем". Это воспоминание живет во всем — "в нежно дрожащем просторе озера, в ветвях, чернеющих перед фронтонами Екатерининского Дворца, в белом мраморе замерзающих статуй", оно — в мелкой дрожи тонких, трепетно шуршащих акаций и в жалобных кликах черных лебедей, рассекающих сонные воды.
1. Ермилова Е. В. Поэзия Иннокентия Анненского
// Иннокентий Анненский. Стихотворения. М., 1987. С. 22.
2. Блок А. А. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1962.
Т. 5. С. 620.
3. Цит. по: Лавров А. В., Тименчик Р. Д. Иннокентий
Анненский в неизданных воспоминаниях // Памятники культуры: Новые открытия.
1981. М., 1983. С. 64.
4. См. об этом: Лавров А. В., Тименчик Р. Д. Указ.
соч. В нем впервые опубликованы воспоминания Т. А. Богданович, Б. В. Варнеке,
М. А. Волошина, В. И. Кривича (Анненского), Эрберга (К. А. Сюннерберга).
5. Цит. по: Лавров А. В., Тименчик Р. Д. Указ.
соч. С. 64.
6. Голлербах Э. Ф. Разъединенное (Рукопись)
// РГБ ОР, Ф. 453. Кн. 1. Ед. 15. Л. 6. Голлербах перепутал даты: 26 мая
1899 г. была лишь закладка памятника, а сам памятник работы Р. Р. Баха
установлен 15 октября 1900 г.
7. Там же. Л. 33.
8. См.: Голлербах Э. Ф. Автобиографические заметки
// РГАЛИ. Ф. 341. Оп. 1. Ед. 270.
9. Там же.
10. Цит. по: Берков П. Н. История советского
библиофильства. М., 1983. С. 144.
11. РГБ ОР. Ф. 453. К. 1. Ед. 12. Л. 1.
12. Письма В. В. Розанова к Э. Ф. Голлербаху. Берлин,
1922. С. 14.
13. Там же. С. 57.
14. Царское Село дважды переименовывалось: в 1918
г. — в Детское Село, а в 1937 г. — в город Пушкин.
15. РГАЛИ. Ф. 1458. Оп. 2. Ед. 23. Л. 10.
16. Лидин В. Г. Друзья моли — книги. М., 1966.
С. 319.
17. Доклад И. Ф. Анненского был тогда же издан отдельной
брошюрой в петербургской типографии братьев Шумахер.
18. Голлербах Э. Ф. Город Пушкина: (Лит. экскурсия
в Детское Село) // Красная газета (веч. вып.). 1927, 1 июля. С. 4.
19. См.: РГБ ОР. Ф. 453. К. 1. Ед. 15. Л. 44-45
об.
20. Здесь следует отметить, что впервые основной текст
этого фрагмента был опубликован Э. Ф. Голлербахом 3 июля 1927 г. в вечернем
выпуске ленинградской "Красной газеты" под названием "Из
загадок прошлого (Иннокентий Анненский и Царское Село". Затем, в том
же году, в первом издании "Города муз" (тир. 500 экз.) появился
книжный вариант этого текста, который, с небольшими дополнениями, был перепечатан
в 1930 г. во втором издании книги (тир. 1000 экз.). Оба издания "Города
муз" являются библиографическими редкостями.
21. Имеется в виду второй (посмертный) сборник стихов
И. Ф. Анненского "Кипарисовый ларец" (М.: Гриф, 1910).
22. Имеется в виду первый сборник стихов И. Ф. Анненского
"Тихие песни". Спб.: Т-во художественной печати, 1904.
23. Приведенные строки взяты из стихотворения И. Ф.
Анненского "Зимнее небо".
24. Здесь и далее в тексте приводятся строки из разных
стихотворений И. Ф. Анненского, вошедших в сборники "Тихие песни"
(Спб., 1904), "Кипарисовый ларец" (М., 1910) и "Посмертные
стихи" (Пб., 1923).
25. Иловайский Дмитрий Иванович (1832-1920) — русский
историк, публицист, автор учебников по всеобщей и русской истории для средних
учебных заведений. Учебники, благодаря близости к министерской программе,
получили широкое распространение.
26. Манштейн Сергей Александрович — русский педагог-латинист,
преподаватель Николаевской гимназии в Царском Селе; автор популярных в
российских гимназиях переводов "Илиады" Гомера (Песнь 1-я) и
"Энеиды" Вергилия (избр. места из 12 песен) с его же комментариями.
27. Имеется в виду большой бюст Еврипида, находившийся
в квартире И. Ф. Анненского.
28. Цитата из стихотворения "Сонет".
29. Иванов Георгий Владимирович (1894-1953).
30. Цитата из стихотворения "Расе". Статуя
мира".
31. Цитата из стихотворения "Л. И. Микулич".
32. Имеется в виду памятник А. С. Пушкину работы Р.
Р. Баха, установленный 15 октября 1900 г. в Царском Селе.
33. Цитата из стихотворения "Лира часов".
34. О похоронах И. Ф. Анненского сохранились и другие
интересные свидетельства. Так, местная газета "Царскосельское дело"
11 декабря 1909 г. сообщала: "... не только квартира, но и двор и
грань улицы были заняты толпой ... Масса собравшейся публики, среди которой
выделялись и парадные мундиры высших чинов, и форменная одежда учащихся,
и даже простые армяки и тулупы ... свидетельствовали о популярности, которой
пользовался покойный И. Ф.". Цит. по: Федоров А. В. Иннокентий
Анненский. Л., 1984. С. 57. То же подтверждают и воспоминания художника
А. Я. Головина: "Похороны его в Царском Селе собрали огромное количество
людей, особенно много учащейся молодежи, которая искренне любила Анненского".
Цит. по: Головин А. Я. Встречи и впечатления: Воспоминания художника.
Л., 1940. С. 98-99.
35. Цитата из стихотворения Н. С. Гумилева "Памяти
Анненского".
36. Пунин Николай Николаевич (1888-1953) — историк
искусства и художественный критик, член ИЗО Наркомпроса. Позже — профессор
Ленинградского университета и Института им. И. Е. Репина АХ СССР.
Иерусалим, Израиль
Опубликовано: "Литературное обозрение", № 4, 1996. С. 90 - 97.