Кирилл Якимец

ЛУЧШИЙ СПОСОБ ПОДРУЖИТЬСЯ — ЭТО УБИТЬ

    Экран продолжал в себе и даже усугублял окружающее пространство. Главное здание МГУ изнутри похоже на помесь Преисподней и космического корабля: иррационально-кривые низкие коридоры упираются в темные иллюминаторы, за которыми вместо улицы — еще какие-то помещения, куда никого не пускают; тусклые круглые светильники тянутся гуськом вдоль обшарпанного потолка. Двери, двери, двери... "Это — очень странное место!" — объяснял Додо Алисе смысл такого же точно пространства. Правда, за той дверцей, которую я открыл, не было сказочного садика. Передо мною мерцал экран, а по экрану тянулись все те же коридоры. Но если в коридорах общаги Главного здания обычно безлюдно, то по этим коридорам бегали мужики в полной выкладке и палили друг в друга из ручных минометов. Окаменевший у экрана Дима Д. был сейчас одним из этих мужиков. Он взбежал на лестницу, перепрыгнул через труп, обогнул огромный глаз, дрожащий на полу, захватил несколько синих бутылочек с "эликсиром жизни" и замер у поворота:
    — Там Вовка, я точно знаю. Или сейчас появится. Ты как думаешь, он только появится, или он уже там?
    Я молчал, Дима не ждал ответа. Он вообще не знал, что я стою рядом. Собрав все свое мужество, он выскочил в следующий коридор. Перед ним оказалась дверь с медной львиной головой вместо замка. У замка кто-то копошился, стоя к Диме спиной. Удача!
    — Ну на тебе, дорогой, на! — Дима выпустил в него несколько зарядов из миномета. Человек умер не сразу — успел-таки пальнуть в ответ пару раз из винтовки, и лишь после этого опал около двери кучей кровавого мяса. Так и не открыл, бедолага. Теперь можно, не торопясь, приблизиться к двери и самому попытаться ее открыть. — Ключ, вроде бы, есть, я его глотал... Только я не помню, какого цвета ключ я глотал, может и не подойти.
    Дима склонился над замком... И вдруг мир сделался красным!.. Еще раз! Еще! Скорее обернуться! Около лестницы стоял, упершись спиной в стену, коричневый верзила и радостно расстреливал Диму из миномета. Красные кольца плыли в глаза одно за другим. Дима сделал несколько ответных выстрелов... Поздно. Мерцающий пол медленно приблизился. Верзила перестал палить, спокойно развернулся и ушел куда-то.
    — Вовка. Это Вовка был. Вот так, гадали, есть он там, или нет, а он за спиной появился. И замочил меня, падла. Вечером надо зайти к нему, поздравить... Слушай, а кого тогда я-то убил? Не понятно...
    Дима Д. заметил меня, наконец, встал из-за компьютера.
    — Пива хочешь? — Плеснул мне пива в чашку (стаканов нет, только мелкие кофейные чашки). Фамилию Димы я называть не буду: он сейчас — почти официальное лицо, восходящая звезда программирования, совладелец довольно солидной фирмы по изготовлению всякого "софтвэра" (программного обеспечения) — а я его застал, можно даже сказать — "зажопил" за таким юношеским занятием, как игра в Дум. Не в простой, конечно, Дум, а ПО СЕТИ.

    В шестидесятые годы в Пентагоне, на "кузнице войны", была выкована штука, неоценимая для дела мира во всем мире — компьютерная сеть. Теперь нет пределов человеческому общению, как количественных — общаться можно с любым пользователем сети в люб ой точке земного шара — так и качественных: общение может проходить в самых неожиданных формах. Например, можно друг друга УБИВАТЬ. Или учить. Иногда Дима "надзирает" за первокурсниками в учебном классе факультета Вычислительной Математики и Кибернетики — благодаря локальной сети, разумеется:
    — Я использовал сеть для воспитания... гм... нематериалистического отношения к миру.
    — Проповеди читал?
    — Нет. Чудеса творил. Есть для этого специальная очень простая программулина, написанная одним из наших друзей. Она позволяет из одного компьютера посмотреть на другой и имитировать там нажатие клавиш. То есть, со своего компьютера работать на чьем-то чужом. Ну вот, сижу я в своем углу, а на другом конце класса какая-то скучная девушка уселась с толстенным талмудом на тему изучения "Паскаля". Я залез к ней и начал за нее все делать. Представляешь? Компьютер у нее на глазах вдруг начал сам этот "Паскаль" загружать и компиллировать программу, которая для этой девушки совершенно не очевидна — и ближайшие десять лет она ничего такого создать не сумеет. У девушки, конечно, глаза на лоб... А вокруг собралась толпа "пионеров", они обсуждали теоретические основы происходящего... И создали-таки теорию! Посмотреть в мою сторону ни один из этих придурков не догадался. Жаль, нет такой программы, чтобы клавиши на клавиатуре еще сами собой нажимались. Я бы с удовольствием послушал научное объяснение этого феномена... А у кого-то перед носом мои знакомые так же вот играли на экране в "Тетрис". Сидит человек, например, тот же "Паскаль" разбирает, а его компьютер вдруг сам загружает "Тетрис" и начинает в него резаться.
    Развлекались, короче, мы над ними от всей души. Но — для их же пользы: пусть привыкают к тому, что не все в мире происходит "сообразно", по учебнику. Случаются и флуктуации...
    — А самое любимое развлечение?
    — Для меня — Дум. — В Дум, я знаю, всякие школьники любят играть, с монстрами бороться...
    — Я имею в виду только Дум по сети. Играть в обычный Дум — это банально. Убивать всяких виртуальных монстров еще скучнее, чем просто в тире стрелять по бирюлькам. А вот когда там бежит человек с ружьем, и ты знаешь, что это — Вовка, то возникает совсем другое ощущение... Размазать Вовочку по стеночке.
    Достигаешь удовлетворения самых низменных желаний. Хотя, конкретно описать это чувство я не могу — оно слишком полное. Зато когда тебя самого убивают, испытываешь очень конкретное ощущение, пре неприятное — будто тебе по голове вмазали дубиной.
    — А ты когда-нибудь получал по голове настоящей дубиной?
    — Да, в том-то и дело, ощущение практически то же самое. От виртуальной дубины, конечно, боли физической нет, но содрогание — в полной мере: глаза краснеют от ярости... И ты — умер-таки!
    — А эта виртуальная бойня — она не перерастает в обычный мордобой? Тебе не приходилось в обычной жизни драться с партнерами по Думу?
    — Ни в коем случае! Наоборот: бывает, играешь с кем-нибудь анонимно, а потом тебя с этим человеком знакомят — отношения возникают самые теплые. Ведь желание убить направлено именно на абстрактного Человека, а не на того персонального Иванова-Петрова-Сидорова.
    Скорее получается, что чем больше ты человека гвоздил в Думе, тем лучше ты к нему относишься в остальной жизни. Я, например, с огромным удовольствием регулярно убиваю в Думе одну из своих любимых женщин...
    — Так это, наверное, всплывает некий второй слой отношения к любимой женщине. Сколько своих любимых женщин я поубивал бы с удовольствием — и не в Думе... "Не словом, но делом".
    — Не знаю... Жизнь к этому не располагает. А вот Дум тем и отличается от жизни, что целиком на нее похож, но — располагает. Ведь главное в игроках по сети то, что они все — люди. Монстров, я уже говорил, не интересно убивать. Их интересно дорисовывать, поправлять — под всяких знакомых людей, вплоть до Билла Клинтона с саксофоном. И еще можно боевые уровни рисовать по своему вкусу, я тоже этим занимался. Но я делал уровни не столько играбельными, сколько красивыми: всякие огненные кресты расп олагал в тупиках, а над бассейном с ядом развесил рядок висельников. По стене "бегущие лица" пустил... А еще я рисовал уровни, не отличимые от стандартных, но с секретами, известными только мне. И всех там мочил. Замечательные были уровни. Это тоже своего рода эстетство — нарисовать нечто, абсолютно аналогичное уже существующему, но устроенное принципиально иначе. Но на самом деле все это — ерунда. Дум основан не на чувстве прекрасного, а на одном простом человеческом удовольствии — убивать. Удовольствие совершенно бездонное: бывает, неделю играешь, догоняешься кофе, не спишь даже — потом просто не можешь ходить. А если можешь, то ходишь как-то нетривиально: по коридорам, например, двигаться очень трудно. Каждый поворот норовит тебя задеть. И в лифт всегда пытаешься зайти спиной или боком — не потому, что боишься быть подстреленным, а просто геометрия думовских движений уже плотно засела в мозжечке.
    — А как с людьми? Особенно — с теми, которых хорошо знаешь и постоянно играешь с ними: не приходится ли вам друг от друга бегать по общаге?
    — Ну, это близко к маразму. Но позыв — есть. Так, наигравшись денек со своим соседом, я иногда шарахался, увидев его в дверях... Но на самом деле, такие перемешивания миров в стиле Пелевина очень редко возникают. Обычно то, с чем у тебя перебор в виртуальном мире, отсутствует в обычном мире — и наоборот. Во всяком случае, я в жизни еще никого не убил.
    — И не хочешь?
    — И не хочу. Вот ты сам хочешь кого-нибудь убить?
    — Разумеется.
    — А я — нет. Играй в Дум, и тебе тоже расхочется. Я даже могу предложить лозунг: МУЖИКИ! ЛЮБИТЕ ДРУГ ДРУГА! ИГРАЙТЕ В ДУМ!
    — Есть в твоем лозунге некоторый содомический оттенок...
    — Ой, — смутился Дима, — я совсем другое имел в виду. Христианскую любовь. Дружбу. Всеобщее братство "во Думе".

Я ХИППОВАЛ ВОТ ЭТИМИ РУКАМИ.

ПРАВОСЛАВНЫЙ БИС-ПИС-ДЖЕМ
ДЕТКИН МЭН

    Выпустили, вот, берроузовский "Naked Lunch" в когановском переводе. Тоска. Я уже давно не наркоман и почти не пидорас, мне Берроузу сочувствовать трудно. Но стиль его идеально подходит для дневниковых записей по памяти. Я ведь уже давно и не хиппи.
    Но каким-то образом меня счастливо миновала "истерика бывших", заставляющая людей демонстративно рвать с прошлым. У меня до сих пор мощный хаер и речь моя засорена хипповыми англизмами. Моим ученикам в лицее это очень нравится. Жена стебется: раньше старые хиппи учили пионеров уму-разуму на Гоголях, а теперь тому же самому учат их в школе. Но дело в том, что на Гоголях я никого уму разуму не учил: у меня была стойкая репутация идиота.
    А теперь оттягиваюсь. Ученикам не приходит в голову, что я до сих пор — идиот.
    Я так и сказал великому русскому писателю Александру Сергеевичу Бородыне при нашем первом знакомстве. Он был пьяный слегка и от этого — правдив, как никогда. Он мне говорит:
    — Кац, мы не сможем с тобой сотрудничать. О тебе ходят телеги.
    — Какие телеги? Что я — стукач? Так это — телеги.
    — На стукача насрать. О тебе ходят телеги, что ты — дурак.
    — Так это вовсе не телеги! Но при чем тут наше сотрудничество?

С тех пор мы с ним дружим. Он учит меня уму-разуму.

    Но эту рукопись я ему вряд ли понесу: она АНТИЛИТЕРАТУРНА — вовсе не из соображений эстетического протеста, а из соображений банального постмодернизма. Мне захотелось создать БИТНИЧЕСКИЙ ТЕКСТ. Саша в это не врубится, он ненавидит постмодернизм. Я тоже ненавижу постмодернизм. Это сейчас очень модно и правильно — ненавидеть постмодернизм.
    Но что делать, мужики, если все стили уже придуманы? Идеальные — уж во всяком случае. А стиль битников, я уже сказал, идеален для дневника по памяти.
    И я решил проявить себя банальным постмодернистом, я написал этот дневник. Как и полагается, все события здесь перепутаны, но зато они — подлинные. Так же, как и имена (о живых ничего, кроме хорошего. Это мертвые не могут вломить пиздюлей, а живые — ого-го, как могут!)
    Переврал я только свое собственное имя: на самом-то деле меня зовут Кирилл Игоревич Якимец. Звучит неблагозвучно, на "еб твою мать" не похоже — вот и переврал. Зато "Кац" означает на иврите KOHEN ZADY — "праведный священник". И еще это — звук, с которым говно падает на асфальт с высоты задницы, если срать стоя без штанов и в длинной шинели. Антон Павличенко рассказал мне про чувака по имени Счетовод — тот всегда ходил в длинной шинели и носил под мышкой связку книжек. Этот Счетовод поспорил с Фимой Шапиро, что насрет при свете дня под ноги менту, который стоит посреди Трубной площади. А Фима, с тех пор, как крестился, напрочь утерял еврейское богомыслие, но так и не приобрел русской широты души. Фима согласился: спорили на пятьсот рублей, тогда это было очень даже до хуя. Счетовод надел свою длинную шинель, высокие сапоги — а штанов не надел. Такой наряд любят эксгибиционисты, но у Счетовода были другие планы. Он стал переходить Трубную и вдруг разронял свои книжки — в аккурат около того мента. Присел, разумеется, и стал их собирать; мент ему даже помог. Тут подошел троллейбус, Счетовод схватил книжки в охапку, бегом к троллейбусу — да и уехал. А мент только минут через пять осознал величие происшедшего, когда вляпался в его кучу.
    Потом Счетовод пропил эти полштуки вместе с Фимой: у Счетовода, говорят, широты души было — как говна.

ПРАВОСЛАВНЫЙ БИС-ПИС-ДЖЕМ

    Мы собрались на "Бисах", на безднике у Кирлевина. Кирлевин обещал джем, хотя мне в этом джеме отводилась роль чисто оральная: там не было клавиш. Пыльные сумерки садились эфемерной жопой на остренькие завитушки, торчавшие вверх из ресторана "Пекин"; машины деловито воняли, подъезд тоже вонял. У Кирлевина я застал романтику при свечах: куча ядреных мужиков и девочка Женя, похожая на дамский вариант Пятачка в черном деловом костюме. Женя въябывает у Кирлевина в фирме. Распиздяйская, надо сказать, фирма, зато -- с офисом на "Бисах". Офис тоже распиздяйский: несколько абсолютно пустых комнат, в одной из них телефон стоит прямо на полу. И у этого телефона въябывает девочка Женя. Как-то она на полном серьезе сказала мне: "Я скоро закончу курсы, буду менеджером..." Слово "менеджер" она произнесла очень нежно и почти по слогам, а потом прибавила с мечтательным придыханием: "А может быть даже -- продюссером!" Слово "продюссер" она вообще произнесла так, так, так, что я моментально обкончался. Она, кажется, заметила мою реакцию, и с тех пор ко мне неравнодушна.
    Никакого джема, естественно, не было. Свечи-то жгли не от хорошей жизни: электричество накрылось во всем доме. Странно, что этот дом вообще стоит. Говорят, его поддерживает эфирное тело Булгакова. Булгаков бережет свою литературную святыню -- при условии, чтобы в доме все оставалось по-прежнему. А если дом, все-таки, отремонтируют, то он рухнет. Но вот недоглядел Булгаков, козел. Без электричества гитары не воткнешь и даже вертак не послушаешь. А джем в аккустике -- уже не джем, а просто пьяные вопли. Чтобы пьяные вопли казались джемом, надо сделать их абсолютно, победно пьяными. И я налег на "штрафную". Посреди кушетки сидел мордатый ирландец во всем черном, бормотал на своем пиджине и брезгливо щупал струны аккустической гитары. Шах пытался что-то ему вкрутить на оксфордском английском, но ирландец понимал только свой пиджин. Человек в себе: ни что его не ебет, лапает гитару, цедит односложные слова сквозь сигарету -- празднует. С днем рождения, Кирлевин! А мне понравилась текила. Потому что похожа на самогон. После второго стакана (наливал до краев) я плеснул себе еще полстакана и предложил Жене на брудершафт.
-- Мы же и так на ты... -- не поняла Женя.
-- А целоваться!.. -- объяснил я. Мы целовались, кругом было темно и восхитительно пахло текилой. Я гладил Женю по попке -- мягкая попка, упругая попка, круглая попка, мой любимый размер. "Ах! Что вы делаете?! -- заверещала Свинка, но Волк подбирался к ней все ближе и ближе, и в конце-концов от свинки остались только лаковые туфельки". Женя и не думала верещать, она целовалась нежно и влажно. Сначала я решил отвести ее в соседнюю комнату и там трахнуть, потом понял, что не хочу любви на грязном полу. Старенький я уже.
-- Пошли к тебе?
-- Нельзя. Дома муж.
-- Объелся груш?
-- Вот именно. И бздит. Когда лопнет -- приходи.
    На том и порешили. Ночь неожиданно наделась на Москву, как прямая кишка. Тихо, тесно и душно. Свечи постоянно напоминают о несбывшемся джеме. Я вытащил ксилофон на середину комнаты и попытался изобразить блюз на два аккорда. Ирландец мне подыграл -- правда, не в кассу. А вот Шах прыгнул к ударнику и подыграл очень даже в кассу. Потом незнакомый мужик, лысый, достал из сафьянового ларчика саксофон. Почти то, что нужно. У его саксофона звук был мягкий, с резкими краями. Все равно, что целоваться после текилы. Я даже спел "Блюз нерожденного бэби", а Шах под ту же меллодию добавил на оксфордском английском. Народ завелся-было, но тут сам собою стал свет.
-- Гитары! Левин, блядь, где твоя басуха?! Пока искали басуху, Толик Монахов успел включить вертак и воткнуть свою последнюю запись.
-- Вот, -- развел он руками, -- моя последняя запись...
-- И потупился скромно. Трубы загудели из колонок, Толик сказал -- настоящие, никакого синтезатора. Но вокал обломный -- жиденький такой, на православную тему, про духовность. Я разозлился, говорю Толику:
-- Ты что, из рок-легенды стал рок-звездой? Поднялся, Алену Апину, небось, поебываешь... И тут свет опять погас. Православные толиковы трубы заткнулись, а сам Толик предложил:
-- Пошли лучше, поссым.
-- До сортира далеко, в темноте петлять...
-- А мы с балкона.
-- И я! И я! --заорал лысый саксофонист. Девочка Женя тоже хотела присоединиться, но Кирлевин ей объяснил-таки, в чем разница между процессами мужского и женского мочеиспускания:
-- Женечка, ради Бога, давай лучше пульку при свечах... У меня в колоде правда двух дам не хватает. А вот ты знаешь, один китаец так заигрался, что проиграл свои уши, бедняга... А потом поставил свой нос -- и тоже просрал, а потом правое яйцо, по том -- левое, а потом просрал мизинцы на ногах. А потом поставил свой хуй и все отыграл назад. Пока Кирлевин гнал, девочка Женя хряпнула еще текилы и срубилась. А я не понял:
-- Кирюш, как же он отыграл-то? Ему ж отрезали...
-- В тряпочку, -- объяснил Кирлевин, -- у него в рукаве лежала такая шелковая тряпочка. Пойдем, правда, поссым.
    За балконом была цветная пыльная ночь. Кирлевин распустил свой белый-пребелый длинный-предлинный хаер и стал похож на жеребенка Смерти. Балкон основательный, крепкий, поэтому кажется, что за ним вообще кончается мир. Но мы как следует напряглись, чтобы случайно не замочить широкие перила серого камня -- и наши воды дружно устремились вниз, за край мира. Мы проводили их взглядом... Вот тут-то мы и врубились, что ссым со второго этажа прямо на Садовое Кольцо. А кругом -- всего половина двенадцатого, суббота, детское время! Внизу идут люди праздничными толпами и смотрят на нас затравленно... А мы уже не можем остановиться, наши струи сливаются в одну огромную, стройную, полную, и мы не видим лиц внизу и мы не видим лиц друг друга, а только ночь над рестораном "Пекин", и наши волосы полны ранней весной (у всех, кроме лысого саксофониста), и Москва благоухает текилой... Утром, когда я уходил, лужа под балконом еще не просохла. Все-таки, джем у нас состоялся.

ДЕТКИН МЭН.

    Потрясающе светский человек! Если девочка комплексует на мат, я веду ее к Тиму -- она через два дня уже готова для светской беседы в самых похабных богемных кругах. Своего рода лингвистическая дефлорация.
    Детка тоже побывала на тимошкином чердаке: хватило получаса. Она сидела с ногами в кресле -- здоровое розовое кресло в лиловых цветочках; вся утопла в этих цветочках, только влюбленные глаза торчат. Тимошку разве можно не любить? Тимошка в таком же кресле напротив, изящный, маленький, нога на ногу, в серой троечке -- серый эльфик на лепестках розы: "он жил меж цветочков, в тени их листочков", тонкий коктейль из инфантильности и степенности, во рту -- трубочка, в глазах -- удивление по-английски. Детка его когда первый раз увидела, вдруг спросила: "Мальчик, Вы откуда?" А он нас затащил к себе, в дом с мансардами. В мансардах, собственно, весь цимес и был: Тимошка сказал, что можно из мансарды вылезти на крышу, и дома стоят один к другому, крыша общая -- погуляем над Москвой.
    В смысле, не к себе, конечно, -- к какому-то крутому художнику. Художник отписался в Сочи, а Тимошка в связи с этим решил у него "погостить", пока тот не вернулся и не выгнал. Чердачок приятный, богатый до жути, тщательно наведенный артистический бардак, картины всюду, в основном -- доярки на переднем плане и красный трактор на горизонте.
-- Ты учти, он ко всему своему творчеству относится абсолютно серьезно, -- Тимошка указал на доярок с трактором. Я не поверил:
-- Слушай, не может человек рисовать такую ерунду на таком клевом чердаке.
-- Ты ничего не понимаешь: именно ерунду и именно на клевом чердаке.
-- Зачем ему это? -- Я же тебе объясняю: он занимается ерундой на полном серьезе, и если тя ему, к примеру, скажешь, что это -- ерунда, он воспримет твои слова как большое оскорбление. Я вспомнил позапрошлую зиму в Износках: в нетопленой дырявой времянке мы писали наперегонки, я -- свои сказки, он -- свои, а потом я свалился с ангиной, меня откачали, и Тимошка зачел длиннющее подражание Радищеву. Теперь я догадался, что Тимошка сменил жанр литературного путешествия на путешествие живьем, "вручную". Но решил проверить, спросил -- почти для проформы:
-- Ты пишешь что-нибудь?
-- Да как тебе сказать? Пишу. Конспекты.
-- Нет, а вообще?
-- Вообще я готовлюсь к экзамену по урологии. Вот, видишь, как я готовлюсь?
-- Он приподнял со столика на колесах карманный томик Набокова в яркой фотографической обложке.
-- А давайте, я вам стихи почитаю? -- вдруг встряла Детка, и мы сразу хором выдохнули: "Во, давай!" Она читала свои стихи, Тимошка скучал и, видимо, думал -- трахнуть ее или нет, а я просто ее хотел, так сильно -- даже почти любил. Стихи оказались препоганые, а хозяйский коньяк, наоборот, совершенно гениальный, но его было мало. Тим аккуратно долил в бутылку кипяченой воды (хозяин никогда не узнает, что его "Камю" похудел на три наперстка) и бутылку запихал обратно в бар. Я полистал лакокрасочный журнал мод с девочками в купальниках, но девочки не отвлекли меня от Детки. Детка, наконец, перестала читать стихи, и мне ее расхотелось. Она опять была маленькая и несуразная, с глупыми губами и мужскими складками через весь лоб. Я погладил ее по голове, нагнулся, поцеловал в темечко, в единственное голое пятнышко среди волос. По тому, чем пахнут во лосы, можно все узнать о человеке, в волосах все застревает, что он думает, и что думают за него. Я, правда, один раз так влетел: дама -- лет тридцать семь-сорок, измученная подпольная поэтесса шестидесятых годов. Волосы жгучие, уложены прической прямо как у моей мамы, когда я был маленький. Я эти волосы только чуть-чуть понюхал -- сразу рассказал поэтессе историю ее вдохновений с шестьдесят третьего года и до сейчас. Бурную жизнь прожила мадемуазель, правда -- неинтересную. Все точно попал, включая воз раст написания первого стихотворения и тот факт, что она мадемуазель до сих пор, а не мадам. Только волосы ее оказались париком -- даже не шиньен, а искусственный парик, причем еще надушенный. Хотя -- Бог ее знает, она парик давно уже носит, может, парик стал у нее совсем, как свои волосы, или наоборот, она стала совсем, как парик. Хороший парик, американский.
    Детка замотала головой, стряхивая мою руку: -- И чего унюхал? У Детки жидкие серые волосики, а пахнут они тоже так -- не густо, вроде пылью. Я нагнулся к самому деткиному уху и гаденько прошепелявил:
-- Желание... Жар в сердечке...
-- Ну вот опять, -- Детка отвернулась. Я плюхнулся на колени перед розовым креслом, схватил обеими руками Детку за уши и повернул ее к себе. Она устала, ей все надоело, мне тоже все надоело и я тоже устал, но решил доиграть до конца -- осталось немножко. Я сделал свои глаза из усталых пылающими и захрипел, пуская слюни себе на бороду, Детке на колени и художнику на ковер:
-- Желание! Страсть!!! Золотое полымя течет из-под живота твоего нежного ко глазам -- смотри! Это Я!! Я!!! -- отдышался, отпустил деткины уши и спросил, уже спокойно и доверчиво:
-- Давай трахнемся, а? -- Не-а. -- Ну давай... -- протянул я по-детсадовски, но Детка восприняла все феньки серьезно:
-- Мой мэн меня полностью удовлетворяет, -- отрубила она с такой взрослой миной, что получилось тоже по-детсадовски.
-- Слушай, я его знаю?
-- Нет.
-- Я уже с той весны только и делаю, что тебя хочу. Или хоть увидеть мифического героя, твоего крутого удовлетворителя... Тут Тимошка подал голос из розовой глубины кресла, то есть он сначала подал только знак -- посвистел трубочкой. Трубочка вся прогорела, Тимошка еще со свистом втянул из нее -- но втягивать уже было нечего, и он выбил трубочку о серебряную пепельницу в форме ромба с закопченой звездой Давида посередине. Потом достал из жилетного кармашка набор каких-то прелестных серебряных штучек на серебряной цепочке; штучкой потоньше быстро прочистил мундштук, а штучкой потолще стал аккуратно выскребать из трубочки остатки пепла. Мы с Деткой восхищенно молчали, наблюдая за операцией, а Тимошка пояснял:
-- Вот это -- задняя стенка матки, а то, что я делаю, на медицинском языке называется "диагностическое выскабливание", -- он сложил свои штучки обратно в жилетный кармашек, потянулся к жестянке с "Самсоном", но "Самсона" оказалось меньше щепотки.
-- М-да. Когда нос наморщен, а глаза при этом широко открыты, на лице получается брезгливо-философское выражение. У Тимошки здорово получается.
-- А это на медицинском языке называется "пиздец". Господа, курить больше нечего, в связи с чем я сейчас поставлю чайник, -- серый эльфик выпорхнул из уютной разлапистой розы и, перепрыгивая со стебелька на стебелек, полетел в сторону кухни, мимо доярок, березок, вождей и индейских масок на фоне китайских иероглифов -- две стены были обклеены фиолетовыми китайскими обоями с иероглифами и птичками, а две другие стены завешены книжными полками и картинами хозяина. Я эти полки облазил, хотя Тимошка и предупредил, что книги там такие же, как и картины. Действительно, дерьмо, но в Преисподней среди дерьма блестят золотые дукаты -- среди журналов тонула в пыли книжка Щипачева. Дукат, конечно, относительный -- скорее, то же дерьмо, но спрессованное до плотности золота. Тимошка проводил динамическую медитацию с японским заварочным чайником (тонкие лица самураев, серые акварельные ели и красные пагоды -- все исчезло под разбитной тряпичной бабой, специально придуманной для надевания на заварочный чайник), а мы с Деткой, хохоча, внимали кондовой щипачевской мудрости:

    Я прошамкал это беззубым стариковским фальцетиком и погрозил детке кривым пальцем.
-- Любовь тебе не хрен собачий, -- предложила Детка, а я добавил:
-- И не хухры тебе мухры...
-- Свободная любовь -- тем паче, -- вступил в игру Тим, не отводя круглых глаз от самурайного чайника, почти целиком спрятавшегося под юбкой у тряпичной бабы. На свободе остался только изогнутый розовый носик, обрывающийся красной каемочкой. Полу чилось очень неприлично.
-- Эй, давай дальше! -- потребовала Детка, но мне захотелось чаю, и я предложил Детке:
-- Давай лучше трахнемся.
-- Просто, чтобы отстала.
-- А лучше сделай мне массаж. Я не успел начать -- Тимошка принес чай. На круглом жостовском подносе три чашки гжельского фарфора и японский чайник, уже без бабы. -- Кацуля, считаю своим долгом предупредить, что у тебя сейчас массаж не получится. Я и сам врубился, что не получится, и знал, почему, но спросил Тимошку:
-- Почему? -- А потому что очень просто: такие вещи нельзя делать, когда в голове -- хуй. Я налил себе чаю -- чай оказался остывшим, Тимошка слишком долго на него медитировал.
-- Хочу массаж! -- хныкнула Детка.
-- Как без одного года уролог, могу предложить свои услуги. В качестве массажиста, -- сказал это Тоимошка весьма иронично, светский человек все говорит иронично, но потом взял Детку за руку и потянул в свою спальню. За кухней у него маленькая спаленка совсем без окон, вся в легких гирляндах из раскрашенных бамбуковых палочек. Я почуствовал слегка страх и слегка грусть, и еще я почуствовал себя идиотом.
-- А мы вроде хотели по крышам... -- промямлил я и врубился, что чувствовал себя меньшим идиотом, чем на самом деле. детка пошла за Тимом как по облакам, ступая на носочки, в глазах -- ожидание тайны. Тим обернулся ко мне, хлопнул ресницами: -- Кацуля, тебя не затруднит немного поскучать в одиночестве? Загляни под стол, там увидишь плейер, в плейере -- "Стенка"...
-- Стенка? -- Ну, пинк-флойдовская "Стенка".
-- А...
-- Вот. Целую. -- Он подтолкнул Детку вперед себя в спальню и зашел сам. Я сдуру сделал несколько шагов за ними; Тимошка закрыл дверь, и я, чтобы они не догадались, какой я идиот, прошел дальше, в туалет. Просторный туалет, унитаз округлил белые губки почти сладострастно, а все стены оклеены глянцевыми голенькими девочками из японских календарей. Упругие раскосые девочки, подставляя загорелые восточные сладости солнцу моего взгляда, жадно наблюдали, как я опускаю молнию на джинах и достаю свой вялый скипетр страсти. Я их обломал -- пописал и убежал в комнату слушать "Стенку".
    Помню, когда сам фильм смотрел, "Стенку", там совершенно великолепная сцена: все поделено на туалетные кабинки -- как на камеры, в одной из них чувак сидит на полу, смурной , в похмелюге, пишет стихи. Иногда зачерпнет горсть воды из толчка и лоб себе помочит.
    Проточная вода -- символ вдохновения: "Боюсь, проточная вода мне б не наделала вреда"... Я включил совсем тихо, чтобы только как фон, подошел к окну и открыл. Окна здесь выходят на крышу, жалко -- так и не полазили, и сейчас я вылезти не могу -- плейер без батареек, а шнур короткий. Видна только мутная железная крыша, она обрывается и за ней уже небо. Черно-синее, открыточное, в середине -- розовый кисель от заката, и в нем как слюни -- облака, одни контуры. А снизу подогревают желтые огни Москвы. Причем Москвы не видно, я говорю -- только небо, иерархия цветов. Тут вдруг полил дождь и всю картинку смазал. "Стена" утомила, я выключил плейер, содрал наушники. Детка возвратилась. Я обернулся -- она и правда сидела на диване, смотрела в никуда, потом посмотрела на часы и снова -- в никуда. Тимошка среди лепестков кресла свистел трели пустой трубочкой. Минут пять так проторчали, я -- в позе ебаного карася из "Сказки о рыбаке и рыбке", Тимошка -- в кресле, Детка -- на диване. И ни слова. Только Тимошка трубочкой свистит. Почему, собственно? С другой стороны, муха зря не сядет; тут до меня начало допирать... Ну и даже если так. Когда в разговоре пауза, рождается милиционер. Я им говорю:
-- Господа, стоит ли плодить ментов? Давайте родим что-нибудь более достойное, -- подошел к Детке, снова взял ее за уши и посмотрел в глаза, -- стихи почитай, а? Она хотела помотать головой, но я держал крепко. Тогда она чуть не заплакала, но в последний момент успела вместо этого улыбнуться:
-- Нет, все. У мамы инфаркт был, ей теперь вредно кипятком ссать.
-- А сколько времени?
-- Пол-первого. Ну отпусти, я же тебе говорю -- мама... -- а я ее и не держал уже. Налил себе чаю -- чай совсем остыл, я люблю холодный. Детка посидела еще чуть-чуть, потом поняла, что все нормально, никто ее не держит, сумочку взяла и стала искать дверь. А я и сам забыл, где здесь дверь находится. Мы с Тимошкой наблюдали, как она ищет: меня интересовало, где дверь, а Тимошку интересовало просто так.
-- Иди к бюсту... Вот, теперь за ним оглянись налево. Ну как?
-- Ага. До свидания...
-- Детка обернулась, сутуленькая, сжатая вся и улыбается.
-- Ну все. Только не провожайте, ладно? Никто и не собирался, а как она это сказала, я, конечно, сразу предложил свои услуги с таким апломбом, будто и руку ей сую, и сердце. Но Детка либо хотела, чтобы ее упрашивали, либо действительно решила идти одна, а там идти-то -- до метро полтора шага. И ушла. Сначала еще с замком повозилась -- замок у художника тоже гениальный, как от сейфа. Замок и коньяк.     Глупая ситуация: с человеком попрощаешься, и его нету, ушел, а он с замком возится или, например, попрощались, разошлись и сразу же где-то опять столкнулись. А его все равно нету, и смотришь на него, как на труп, и он на тебя так же смотрит. Наконец, деткин труп ушел, остались мы с Тимошкой. Домой ночью тащиться грустно, я спросил у него:
-- Ты меня приютишь?
-- Не то слово! -- Он вдруг пробудился от созерцания звезды Давида в пепельнице и накрыл звезду своей трубочкой. Стало тихо -- он, оказывается, все это время свистел.
-- Не то слово! У меня к тебе есть чисто медицинский разговор.
-- Я из медицины знаю только... -- я хотел сказать "про триппер", но Тимошка перебил:
-- Это не суть. Ты в курсе, что происходит при менструации?
-- Кровь течет... -- Научная идея в том заключается, какая кровь. Короче: матка все время ждет, чтобы ее кто-нибудь оплодотворил. А потом, не дождавшись, начинает гнить, и из этой гнили возрождается заново. Ты представляешь, что там течет: всякое говно, мертвая ткань. Врубаешься?
-- Ну...
-- Ну, и кровь ты можешь понять, какого цвета. Цвета говна.
-- Да, -- я чувствовал, какая у меня глупая рожа. Тимошка встал, улыбнулся хитро, но не по-настоящему хитро:
-- А теперь, уважаемые коллеги, взгляните на этот образец. Пошли, я тебе кое-что покажу. В спальне звенели друг об друга бамбуковые палочки, слепым глазом подсматривал телевизор. Спаленка совсем маленькая, все, что хочешь, можно с кровати достать, не вставая. А кровать -- здоровая, во всю кровать такая же здоровая простыня, на простыне -- пятнышко. -- Вот, уважаемый коллега, что вы можете сказать мне про эту кровь? -- Тимошка содрал простыню с кровати и поднес пятнышко поближе. Пятнышко было, разумеется, яркое и чистое, цветом, как пионерский галстук.     Точно, теперь я знаю, в какой стране живет деткин мэн. Если Детку встречу, буду глаза щурить и таинственно усмехаться, а она пускай гадает, знаю я, или нет. Масса удовольствия впереди. Тимошка выволок простыню на кухню, пустил воду в мойке. Нмылил пятнышко куском хозяйственного мыла -- большой кусок с темной сухой трещиной. Потер, сполоснул, все.
-- Вот и все, господа. И ничего нет, -- он оттащил простыню обратно в спальню. Вернулся, долил воды в чайник, поставил греться. Закрыл воду. Сел на табуретку около кухонного стола -- руки свесил, глаза вниз смотрят. Я специально нагнулся, загляну л ему в лицо -- глаза, как обычно, широко раскрытые, и удивление в них, только не английское, а самое простое, детское.
-- Кацуля. Уважаемый коллега. А теперь объясни мне, зачем я это сделал.
-- И сидит. Я ему стал объяснять -- про чувство власти, про любопытство... Во! Еще про стремление к убийству и самоубийству -- самый крутой момент. Может, эта лекция его и утешила. На самом деле, Бог знает, зачем он это сделал. Хорошо, что я этого не сделал.

ДЖЕЙКОБ РОКУЭЛЛ ТАУНСЕНД, ТОЖДЕСТВЕННЫЙ АЛЛАХУ.

    Нет такой обитаемой части нашей планеты, где бы не жили суфии. Они могут быть бродягами и политиками, монархами, мусорщиками, крестьянами или школьными учителями, но их истинная работа, их настоящая цель — едина и никому не известна. Суфийский поэт Руми сказал о своих братьях-суфиях: "Голые сучья, кажущиеся зимой спящими, тайно работают, готовясь к своей весне". Суфии ждут своей весны, ждут тайного знака, по которому они поднимутся в полный рост и объявят человечеству свою волю. Но мы теперь знаем, что весна их будет испорчена. Суфии поклоняются различным богам: внешне они могут быть православными христианами и протестантами, они могут быть последователями культа Вуду или кришнаитами, но на самом деле для них нет иного Бога, кроме Аллаха.
    Правда, теперь их истинная вера пошатнулась, и уже никогда не станет такой же чистой, как раньше. До XVI века у суфиев не было собственной религиозной святыни. Святыни ислама имели для суфиев не большее значение, чем святыни прочих религий — то есть, не имели никакого. Но вот, наконец, суфии решились на то, чтобы создать свою собственную святыню, единственную в мире: мавзолей ТАДЖ-МАХАЛ.
    И именно благодаря этому мавзолею суфизм, а вместе с ним и весь мир, постигла катастрофа — тайная, невидимая для обыкновенных людей, но от этого не менее страшная и непоправимая.
    Считается, что мавзолей Тадж-Махал был выстроен по приказу правителя северной Индии Шах-Джехана над могилой его любимой жены, прекрасной Арджуманд Бану. Шах-Джехан, потомок великих моголов, внук падишаха Акбара, правил жестоко, но блистательно.
    Он мечтал превратить всю Индию в центр мусульманской культуры — и ему это почти удалось. Жители Индии, не желавшие принимать ислам, безжалостно истреблялись; на месте прекрасных индийских храмов возводились не менее прекрасные мечети. При дворе Шах-Джеха на в Агре встречались самые просвещенные умы исламского мира, самые великие персидские художники и поэты, самые мудрые арабские толкователи Корана и самые загадочные афганские факиры. Сам Шах-Джехан слыл не меньшим мудрецом, чем его придворные: не было такой области искусства и философии, в которой бы он не преуспел, как не было и такого сражения, из которого он бы не вышел победителем.
    Однако мало кто знает, что всеми успехами в искусствах, науках, политике и ратном деле великий шах был целиком обязан своей жене, прекрасной и мудрой Арджуманд Бану. И даже сам шах не знал, что жена его состояла в тайном ордене суфиев.
    И при дворе, и на войне Шах-Джехан целиком следовал советам жены, выполняя, тем самым, волю ордена.
    Именно суфийскими мудрецами и поэтами окружил себя шах, именно по их планам вершилась политика и возводились мечети. Однажды Арджуманд Бану сказала мужу: "Скоро я умру. Я хочу, чтобы ты выстроил для меня гробницу — прекраснейшую в мире. Поскольку нет в мире ничего более прекрасного, чем человеческая душа, моя гробница должна быть прекраснее любой души. И поско льку прекраснее души может быть только Аллах, я хочу, чтобы моя гробница была подобна Аллаху." Шах удивился: "Разве может человек создать хоть что-нибудь, подобное Аллаху? Я лично не могу себе такого представить." "Тебе и не нужно, — ответила Арджуманд Бану, — вот чертежи и вот имена строителей, которые смогут создать то, о чем ты не имеешь представления." — И жена вручила шаху чертежи Тадж-Махала с пояснениями на языке, которого шах не знал. Самым удивительным для Шах-Джехана было то, что жена его не казалась старой или ослабленной болезнями. Ей уже исполнилось пятьдесят семь лет, но выглядела она не более, чем на тридцать, и ждала очередного — четырнадцатого — ребенка!
    Тем не менее, она оказалась права: смерть настигла ее при родах. Ребенок остался жить, и ему дали имя Ауренгзеб. Двадцать лет шло строительство гробницы. О том, что это — гробница, знали все. Но только строители-суфии знали истину: они возводят храм, тайную святыню суфизма. Мавзолей был построен таким образом, чтобы продолжать и венчать собою все окружающие предметы и явления: предполагалось, что взгляд паломника, скользя по дворцам и садам Агры, по фигурам других паломников, по облакам на небе и даже по золотистым кругам, возникающим в глазах, если их зажмурить, — скользя по чему угодно, взгляд неминуемо остановится на громадине Тадж-Махала, остановится навеки.
    Платон (которого суфии считают одним из своих) говорил, что все тела, живые и неживые, созданы Логосом, который исходит от Бога. Суфии не сомневались, что под "Богом" Платон подразумевал Аллаха. Сомнения же по поводу "Логоса" отпали с постройкой Тадж-Махала.
    Аристотель (которого одним из своих считают христиане) отождествил Логос с порядком слов в человеческой речи — просто потому, что не понимал Пифагора и его мистической геометрии. Тадж-Махал раздавил недальновидного зануду Аристотеля под тоннами розового мрамора, утвердив в глазах посвященных правоту Пифагора, которого суфии тоже считают одним из своих. Нет такой геометрической точки, с которой мавзолей не был бы виден, как и нет такой точки, с которой мавзолей был бы виден целиком.
    Посвященный, находясь подле Тадж-Махала, понимает: перед ним — сам Аллах, милостивый и безжалостный одновременно, создавший мир и растворившийся в нем, Аллах видимый и невидимый. Аллах непостижимый. Аллах, формой своего тела победивший все слова — кроме одного. И это слово, последнее, оставшееся священным, оказалось роковым изъяном суфизма. Внутри мавзолея, посредине, было установлено надгробие царицы.
    Надгробие окружили резной мраморной решеткой и поместили на нем тусклый севтильник. Посвященный суфий знает, что этот светильник — символ тусклой и недолговечной человеческой жизни. На самом деле, суфиям было все равно, чье тело помещать под плиту. Поэтому они не поместили туда даже тела Арджуманд Бану: тело царицы было закопано глубоко под землю, а плита осталась пустым украшением — как человеческая жизнь, по мнению суфиев, является лишь пустым украшением души. А душа (опять же, по мнению суфиев), душа любого человека, если взглянуть на нее внимательно, тождественна Аллаху.
    Суфии считают, что не душа живет внутри тела, а наоборот, тело — внутри души. Причем тело является далеко не самой лучшей частью души. Поэтому основным, наиболее священным местом внутри Тадж-Махала оказалась вовсе не надгробная плита, а самая рядовая, никак не отмеченная плита среди множества подобных ей плит, покрывающих пол мавзолея. Если встать на эту плиту и громко крикнуть, то крик сначала отразится мощным эхом от стен мавзолея; затем, когда эхо почти исчезнет, крик будет по очереди повторен каждой аркой нижней галереи, после чего хором ответят верхние перекрытия, и, наконец, все увенчает нестерпимый грохот последнего эха, отразившегося от свода... А самое главное — то, что стоя на этой плите, человек имеет право выкрикнуть лишь одно-единственное слово: "Аллах".
    На постройку мавзолея ушла вся государственная казна. Лишенный советов жены, Шах-Джехан превратился в жалкого человека: выяснилось, что он ничего не смыслит не только в науках и искусствах, но также в политике и ратном деле. Империя шаха приходил а в упадок. Тем временем подрос его младший сын Ауренгзеб. Философией и поэзией он интересовался слабо (правильнее сказать — вовсе не интересовался), зато был искусным воином и, несмотря на юный возраст, умелым политическим интриганом. Он понимал, что ему, как младшему сыну, ничего не светит — если он сам не возьмет то, чем хочет завладеть. И Ауренгзеб поднял мятеж.
    Без мудрой жены Шах-Джехан мало чего стоил как воин и политик, поэтому мятеж окончился победой Ауренгзеба. Поверженный шах был брошен в темницу, где и окончил свои дни. Перед смертью он завещал построить для себя мавзолей, подобный Тадж-Махалу, но только — из черного камня. Ауренгзеб на словах согласился с отцом, но после смерти шаха даже не заговаривал о втором мавзолее. Учителя-суфии объяснили новому правителю, что как не может быть в мире двух Аллахов, так не может быть и двух Тадж-Махалов. Ауренгзеб не стал с ними спорить: он предпочитал тратить государственные средства на государственные же нужды.
    С тех пор миновало много лет. Агра переходила от одного правителя к другому, неоднократно была разграблена, и только Тадж-Махал оставался в целости. Завоеватели снимали внешние украшения со стен, один раз даже унесли огромные серебряные двери... но внутрь войти так никто и не решился — разве что, для паломничества. И вдруг в 30-х годах XIX века британский генерал-губернатор отдает распоряжение: продать Тадж-Махал НА СЛОМ!
    Мавзолей, пусть и разграбленный снаружи, все еще сохранял свое величие и вовсе не портил вида. Но у генерал-губернатора были для такого р ешения особые причины. Как-то генерал-губернатора навестил близкий друг, однополчанин, по имени Джейкоб Рокуэл Таунсенд. Имя этого человека, полковника королевских войск, имя ничем не примечательное, для нас важно: это имя показало суфиям, что им не следовало останавли ваться на полдороги в своем презрении к словам. И именно это имя превратило Тадж-Махал из тайного храма суфизма в его тайную гробницу.
    Полковник Таунсенд занимался изысканиями в области исламских древностей и однажды набрел на рукопись, посвященную Тадж-Махалу. Из этой рукописи он и узнал о священной плите. В частности, рукопись сообщала, что реальную силу плита приобретает толь ко во время полнолуния.
    Будучи человеком азартным и не вполне разумным, полковник решил провести эксперимент: встать на эту плиту и произнести какое-нибудь слово, отличное от слова "Аллах". Своими планами полковник поделился с генерал-губернатором. Тот не стал возражать: с официальной точки зрения в мавзолее не существовало никаких священных плит, поэтому эксперименты полковника не могли привести к официальному конфликту с религиозн ыми авторитетами северной Индии. Однажды ночью, когда на небе висела полная луна, полковник отправился в Тадж-Махал... Видимо, эксперимент удался: больше о полковнике никто не слышал. Генерал-губернатор организовал тщательнейшие поиски, подверг допросу с пристрастием всех, кого только мог подозревать в связи с суфиями... Безрезультатно. Вот тогда-то генерал-губернатор и отдал распоряжение продать Тадж-Махал на слом — чтобы навсегда уничтожить очаг религиозного фанатизма. Но распоряжение это так и осталось на бумаге. Суфии сделали генерал-губернатору, как сейчас говорится, "предложение, от которого он не смог отказаться". Суфийская святыня была полностью восстановлена и взята под охрану... Но катастрофа уже произошла — и ни смерть полковника Таунсенда, ни восстановление Тадж-Махала, никакие жертвы, никакие молитвы не исправят урона, который нанес миру полковник-экспериментатор всего тремя словами. Из дневника генерал-губернатора н ам известны слова, которые полковник собирался произнести (и, судя по всему, произнес), стоя во время полнолуния на священной плите Тадж-Махала. Слова эти банальны, заурядны — но в том-то и весь ужас. Слова эти таковы: "Джейкоб Рокуэл Таунсенд". Произнесенное в центральном священном месте суфизма, имя полковника навеки переплелось с именем Аллаха — и ничто уже не сможет разлучить эти имена.
    И теперь суфии всего мира с унынием и ужасом ждут своей весны. Ведь когда прийдет их время, когда будет подан тайный знак и когда суфии встанут в полный рост, чтобы осуществить свою волю, делать они это будут не только во имя Аллаха, милостивого и милосердного, но, равным образом, и во имя никчемного зазнайки, глупого экспериментатора Джейкоба Рокуэла Таунсенда — да будет имя его вечно, ибо проклясть его не представляется никакой возможности.


Чердак офицера home page    Блюзы и Рок'н'Роллы     Мятеж плоти